Читаем Лаз (сборник) полностью

Я успел запомнить и то, как они трут спины друг другу. Стоя немного боком, не как женщина, старик упирался руками в скамью, а голову свешивал, расслабив шею полностью, как свешивают головы только старики, – напарник тер его мягко, даже нежно, ласкающими неторопливыми движениями. Он вовсе не драил, он словно тоже на спине видел и читал всю долгую жизнь склонившегося перед ним; а нацеливаясь и выходя мочалкой на ребра, трущий старик скашивал голову в освещенную сторону, вглядываясь и словно не вполне и не до конца доверяя рукам, которые грубы и которые могут проскочить по этой костно-реберной волнистости, как по стиральной доске. Сказывался и опыт. Напарник тер ровно, не убыстряя и не умедляя темпа, и вдруг останавливался, завершал банное дело, как завершает его человек, всегда и точно знающий, когда будет в самый раз. Они знали точно. Никто и ни разу не переспросил: «Еще?» – никто из трущих не предложил, как предлагают друг другу мужики: «Подраить по-второму, а?» – старики не спрашивали, они знали. Опыт сказывался и в самом начале: прежде, чем тереть спину, напарник некоторое время вертел в руках чужую мочалку, он как бы изучал ее и примеривался, словно сверялся со вкусом хозяина, словно и у мочалки была индивидуальность и параллельная жизнь, отражающие индивидуальность и жизнь хозяина. Повертев и порассмотрев, он опускал ее на спину – опускал не жестким и не самым мягким углом, а тем и только тем, каким надо. Ходовое сравнение стариков с детьми в бане нарушалось, – на улице, в магазине, в бараке старики и действительно были равнодушны, заняты собой и жестоки, как дети, но в бане старики были нежны.

Один из стариков заснул – он заснул сидя на банной скамье, в позе кучера, свесив руки меж расставленных колен и уложив подбородок на свою впалую грудь: за миг до засыпания он выронил шайку, и сейчас она медленно описывала круг за кругом по банному полу, покрытому текущей водой, – слой воды был тонок, расплющенный по полу, растекшийся вширь и распластавшийся ручей теплой воды, на которую гладко и так приятно было в юности ступать ступней. Мимо прошел другой старик. Он шел еще к одному старику, к третьему, собираясь тереть ему спину, – я думал, что, проходя мимо заснувшего, он непременно поднимет ему шайку, но он, видно, поторапливался, потому что тот, третий старик уже стал на изготовку, выгнул спину и в сладостном предчувствии мочалки медлительно и зябко поводил лопатками. Поэтому проходивший, не прерывая осторожного шага, лишь тронул мягко ладонью лысую с белыми охвостинками голову заснувшего старика и качнул ее направо-налево, – заснувший старик встрепенулся, зевнул во всю пасть и пробормотал:

– Шаечка укатилась... – И опять заснул.

Шайка, уже заканчивая движение, исчерпывая до нуля выданную ей энергию падения, поворачивалась совсем медленно, останавливалась, а старик спал – это был тот, желчный старик, который днем шастал по бараку, клял, бранил, писал даже в газету. У памяти своя сила и своя лепка: она уплотняет не только время, но и образы людские, если они схожи. Желчный старик, выронивший шайку, навсегда слился для меня с мрачно-злобным Савелием Грушковым, толкователем «Ада», и подчас я почти с уверенностью думаю, что мылся в бане именно с Савелием. Не раз и не два подползала мысль, вкрадчивая: может быть, потому под самый занавес жизни они и переменились, что всю жизнь были веселы, озорны, добры и любимы?.. Может быть, жила в этом тайная и скрытая и даже неосознаваемая потуга на бессмертие: конечно, все люди смертны и умирают, но почему бы ему, которого все так любили, не быть исключением? Почему бы не выжить лучшему? Возможно, что в старину наши святые, канонизированные, или вот-вот канонизированные церковью, или просто возведенные народом при жизни в легенду, все эти подвижники, страстотерпцы, голодари, отшельники и добрых дел мастера, – быть может, ближе к часу, в поздней старости, они тоже начинали вдруг нервничать, волнуясь и тревожась, а ну как их кости по ту сторону смерти не превратятся в мощи, а сгниют и истлеют, как гниет и истлевает все. Едва ли это смешно и эгоистично: тут есть своя боль. Он заснул, его потрепали по голове – и, не просыпаясь, он пробормотал, как пробормотал бы о кончившейся жизни:

– Шаечка укатилась...

Покружив по влажному полу, шайка остановилась – а здесь же двигался меж скамьями здоровенный, с выставленным вперед животом, работяга Куров. Куров держал в руках свою шайку, она-то и закрыла от его глаз ту, что кружила по полу, – Куров с маху и больно стукнулся о нее мословинкой левой ноги и даже вскрикнул, охнул. «Заснул, что ли, дед?» – рявкнул он так, что люди в бане на миг притихли и стал слышен шум воды. Старик, не очухавшийся вполне, протер глаза; он зевал и бормотал испуганной скороговоркой:

– Кто-ты-кто-ты-кто-ты?..

Куров, уже переборов остроту боли, вновь рявкнул:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее