…Брат был невообразимо туп, честное слово, рубли зарабатывались тяжким трудом, после каждого урока я чувствовал, что сам все меньше и меньше понимаю собственные объяснения; он тупо пялился на простейшие арифметические действия, и телячье блаженство не тронутого какой-либо мыслью разума разливалось по его круглому лицу; пытаясь же прочувствовать его умственные запоры, я и сам впадал в некую странную импотенцию интеллекта, трясину глупости; у меня даже бывали такие проблески — то есть, противоположность проблесков, затмения, когда мне и вправду удавалось глянуть на мир его глазами, и тогда теряли всяческий смысл уравнения и графики, начерченные только что моей собственной рукой; я не представляю себе более ужасного чувства; бывали моменты, когда расстройство меня захватывало всего, и тогда я мог на него кричать, бросать в него линейки и тетради, бить кулаком по столу, а он только глядел своими коровьими глазами, и я уже начинал рвать на голове волосы — и вот тогда Анна Магдалена заходила в комнату и спрашивала, есть ли какие успехи у Ендруся. «Ну да, конечно же, паненка, он очень старается». Матерь Божья Ченстоховская, упаси меня от тупых учеников!
…И так вот прошло несколько месяцев, даже и не вспомню, сколько раз я обменивался с панной Анной вежливыми словами и замечаниями о ее младшем брате; как вдруг в один прекрасный день, когда я вычерчиваю ему углы, чтобы объяснить тангенсы, а сам думаю: пора уже начать кричать, чтобы Анна Магдалена нас посетить изволила. Говоря по правде, я давно бы отказался от этой каторги, если бы не надежда увидеть ее лицо, надежда на словечко, легкое прикосновение, взгляд. Вы только подумайте: сейчас-то я об этом рассказываю, но тогда еще не называл чувств по имени; живых чувств мы никогда не называем, либо называем ошибочно, только их смерть дает легкость — легкость в классификации мертвых предметов, если не сказать: в описании внутренностей трупа. Но тогда — только лишь пугливая мысль. День, неделя, месяц. Мы разговариваем, а братец-дебил не понимает ни словечка, высунув язык, черкает в тетрадке очередную осточертевшую алгебру. Так что смелость меж нами все большая; а со временем — нечто вроде того, чтобы сделать игру более возбуждающей, нечто вроде словесной эквилибристики: сказать о чем-нибудь так, чтобы никто, кроме Анны, ничего не понял, и никто, кроме меня, когда говорит она; ибо, хотя братец, чугунный лоб, особой опасности тут не представлял, но ведь родители их, и дедушка, глухими никак не были; а еще домработница, и, наконец, дотошная родственница, поселившаяся с того времени, когда люты сели на ее дом — все они прекрасно сознавали все более и более затягивающиеся наши беседы. Как вдруг — это уже месяц прошел: я уже уходить собираюсь, но тут на пороге задерживает меня уважаемый родитель Анны Магдалены и Анджея, и на чай к себе приглашает. Где разговор, естественно, уже серьезный. А приличный ли молодой человек, а из какой семьи, а какими средствами располагает, а где живет, а какие перспективы на будущее, а что подсказывает сердце — что подсказывает сердце! — Боже мой, только тогда до меня дошло, что давно уже было очевидным, кроме меня самого, и вот тут я сыграл труса. Влюбился ли я на самом деле? Думал ли о женитьбе? Вот сами мне скажите — что это за запах — не один цветок какой-нибудь, но спутавшийся букет — женщина, тысяча женских отражений, калейдоскоп чувств.