— Начинается все со статеек в подпольных газетках, а заканчивается в холодном подвале, — по-настоящему обеспокоенный, вздохнул Вольфке. — Поначалу я и не надеялся, будто бы вы нам особо пригодитесь, но теперь же меня страх берет, что без вас мы снова утонем во всей этой немецкой бюрократии. Не так оно и просто, найти человека, который и природу научной работы понимает, сам с цифрами на ты, так еще и способен письменно, на языке фирмы и государства выражаться, опять же — земляка, порученного братьями, достойными наивысшего доверия.
— Так я же предупреждал, что только на какое-то время. Так или иначе, через пару недель должен буду попрощаться.
— Посреди зимы желаете за отцом к Последней Изотерме идти?
— Вы знаете…?
Вольфке заморгал, скрывая сочувствие и, нуда, не слишком благородную жалость.
— Все знают.
Тьмечь и тьмечь и тьмечь, мало очевидного можно замаскировать здесь между правдой и фальшью. Все знают.
— Вы подумайте, — произнес доктор, вновь усаживаясь на стул. — Ведь еще ничего не предрешено. Какое иное будущее перед вами? Помните, о чем мы говорили в первый день? — Он глянул в окно и тут же отвернулся от всеохватывающей белизны. — Мир завтрашнего дня принадлежит ледовым технологиям. Пока что все это может выглядеть несколько кустарно, но ведь мы оба прекрасно знаем, что нет на земле наилучшего места для молодых, горячих умов. Ну, может быть, в Томске, где и Мороз поменьше. Впрочем, вы сами понимаете: если вы сейчас серьезно свяжете судьбу с
И самое паршивое, что он был прав, и что
Сделало глоток воздуха, и какая-то электрическая свежесть плеснула в легкие.
— Нет.
Вольфке разочарованно махнул рукой.
— Езжайте уже к ним.
— Вернусь, как только справлюсь с этим делом. — Надело мираже-очки. — Ага, кто сегодня в ночную в Мастерской? Пан Генрих?
— Да.
Вышло, посвистывая (пока кашель опять не перехватил горло).
Итак, назад в Иркутск, в Таможенную Палату. В Мармеладнице господин Щекельников посоветовал залепить лицо бинтом или каким-нибудь пластырем: после входа в жару домашних печей, рана, по-видимому, размерзается, и кровь стекает ручейком к подбородку. — Ну и что, не истеку же кровью. — Не следует идти с властями говорить, уже жертвой одевшись! — Не понял? — Если кого раз ударили, то всякий ударит; один раз выебали, становись раком. — Стащив рукавицу, провело смоченным слюной пальцем по следам старых ран. Неужто, как? Чиновник, бестия хищная, почувствует кровь и тут же вонзит в человека свои клыки параграфов?
Комиссар Шембух приветствовал в собственном кабинете совершенно по-шембуховски, то есть — рыком, от которого у секретаря-татарина слезки на глаза выступили, и бедняга тут же шмыгнул за двери.
— В измену! — и вправду рычал Иван Драгутинович, только-только отвернувшись от печи. — Против Господина Милостивейшего, так?! Так?! — бах, бах, лупил он кулаком в такт по широкой столешнице, так что чернильницы и стаканы для ручек с карандашами подскакивали. — Вот, благодарность падали, вот, честь польская, вонючая, тьфу, сыночек-выпердок из говна отцовского!
— От фатера то моего отцепитесь!
— О! — Шембух разыграл нечеловеческое изумление. — Еще и лает,