— Так кто вы вообще такой, Пелка? — спросило тихо. — Зачем вы за мной через полсвета ездите, людей ради меня убиваете, собственную шею подставляете?
Тот еще шире вылупил влажный глаз.
— Да как же! Ваше благородие! Как это, зачем!
— Вера сердечная, это понимаю, но…
— Вера! — выдохнул тот и раскашлялся, долго еще массируя горло, прижатое лапой Щекельникова.
Стараясь отмерять каждую мысль и жест в соответствии с внутренним тактом, чтобы любой чуждый ритм не мог, навязавшись телу, навязать свою волю и духу, глотало шоколад мелкими глотками, отсчитывая по простым числам, то есть, на один, два, три, пять и семь. При этом не отрывало взгляда от Мефодия. Барин и батрак, городовой и уличный бродяга, поляк и русский.
— И все же, по правде, что вам нужно? — продолжило неспешную беседу. — Значит, мартыновцам? Чего вы хотите? Чего ожидаете?
Удивление и решимость переливались на лице Пелки.
— А вы, католики — что вам нужно? Чего вы хотите? Чего ожидаете?
— Выходит, не вера, хорошо. Что же?
Тот смешался, отвел взгляд; но точно так же он мог пытаться сорваться с зимназовой привязи.
— У господ вечно оно так… — буркнул парень.
— Как, Мефодий, как?
— Вечно такие бабские разговоры у вас. — Он тряхнул башкой. — Ну, и почему ваше благородие не бежит?! Ведь арестуют вас!
Вытерло ус от шоколада.
— Сам ты
— Как баб скорее к греху подтолкнуть и в голове им замутить, — буркнул тот.
— Это тоже. Только я же спрашиваю, не зачем — о чем, про что? Так вот, о том как раз: что человек делает нечто великое — благородный поступок, подлое деяние, неожиданное действие — что-то другое, такое, которое, вроде бы, не от него пришло, и каковы последствия этих поступков он переживает, как он пытается самому себе и другим рассказать, почему так сделал, что сделал; и обычно случается — ни на каком людском языке он этого высказать не может — так именно для того искусство, пьеса и служит, она рассказывает.
— Я такого не знаю, — сказал Пелка. — Я не начитанный.
— Но мы же на земле Льда, здесь даже мужик, который за всю жизнь в чистое зеркало не глянул, способен все на паре пальцев вычислить. — Отставило чашку. — А вот скажи-ка Мефодий: за кого ты так сильно стыдишься?
Тот прижал висок к стеклу, стиснул веки.
— За
— Кто они?
— Кто? — выдохнул тот. — С мамонтами уже ходят.
— Но стыд тянет.
— Тянет стыд, барин, тянет, ой как тянет.
— За что?
— За подлость, вредность нелюдскую, за сердца черные и жизнь мою, так стыдно пред Богом и людьми, так… — Пелка чуть ли не задохнулся. Приложил кулак к груди, склонил голову. — Тянет, давит, так рвет когтями огненными, что временами и дышать не способно.
— Знаю, Пелка, знаю. Но и то знаю, что мы не живем грехами родителей своих. Если бы все по ним наследовали с печатью греха первородного, то через несколько поколений на земле было бы царствие сатаны: всякое дитя к грехам прошлого прибавляло бы собственные грехи. Но ведь все наоборот, Пелка, не так все!
— Так оно же из-за меня, ради меня и за меня! — завыл Мефодий. — Из-за того, что живу!
— Что ж ты такого наделал?
— Я… Пять лет тому назад, пять лет был я подростком, что по снегу с собаками гонял, наказанье божье для матери с отцом, по лесам шатался, харч воровал, от работы отлынивал. Жили мы в Мрачнетове, деревне такой под лесом, что была поставлена по декрету канцлера Столыпина, еще перед лютами; отсюда, может, верст сто.
— И была Зима.
— Была Зима, и зимой это случилось, и я, дурак, пошел с ребятами в лес западни ставить, хотели шкурки продать, пару рублей заработать; а один парнишка бутыль сивухи взял, и еще кто-то… Упились все, на это уже никакой памяти нет, но упились и свалились спать там на ночь, а тут морозы пришли под сорок, ну мы в камень и… Говорят, будто я не жил.
— И что случилось?
— Да, ночью в Мрачнетово пришел Батюшка Мороз.
— Уже знали его?
— Нет. Только тут, ваше благородие, такое дело, что перед тем за неделю исправник прибыл в деревню и у старосты прибил
— Ах!