По-видимому, я-оно
должно было пошатнуться — гусар пониже, что с саблей, тараща глаза по-птичьи, собрался, чтобы подскочить и пронзить саблей. В формах его светени от Черного Сияния видело всю необходимость очередных движений салдата, последствия логических неизбежностей. Как во сне — словно сонный раб — замедленный среди замедлившихся — отступило в сторону. Гусар ударил саблей в воздух.Он вскрикнул и удрал.
Теперь уже осталась только мгла и то, что во мгле.
Подходили к самой границе райского света фонаря: мамонты, абаасы, големы Пегнара. Я-оно
наблюдало за разноцветными конвульсиями ночи. Хотя бы который, в конце концов, выступил вперед и ясно показал свое нечеловеческое лицо. Пускай бы выпрыгнул и потащил во мглу, в дым. Как призвать их вернее всего? Какую возложить жертву?Я-оно
терпеливо ожидало прибытия рукавадителя в Подземный Мир. Ожидало, пока хватило сил, то есть — Мороза, то есть — как долго? Сонное мгновение, минуту, две, четверть часа, час, до конца ночи? Стоя, будто вмороженный, посреди улицы Главной, тунгетитовый факел в руке, светени на белых туманах. Вымороженный разум не поддается переменам, точно так же, как невозможно что-либо выбить в алмазе, невозможно отпечатать какую-либо информацию в совершенно упорядоченном кристалле. Одно мгновение сливается с другим, время принимает форму колеса, язык перестает служить для передачи сложных мыслей. Хррр-кхр, хррр-кхр, хррр-кхр…Когда же подъехали на санях, я-оно
лежало на мостовой в добрых двух десятках аршин от люта и Фретта, трясясь в смертельных конвульсиях, согнутый вдвое, с коленями, бьющими в грудь, с клацающими зубами, с руками, бьющими беспомощно по снегу. Воздух никак не хотел войти в замороженную трахею. Я-оно даже не могло издать страдальческого стона.Подняли, уложили в санях рядом с окровавленным господином Щекельниковым, быстро завернули в заячьи и оленьи шкуры, силой раскрыли челюсти и влили в горло теплое травяное питье. Завязали всего в шкуры, словно младенца. В узкой щелке подпрыгивали звездное небо и радужная мгла. Я-оно
потеряло сознание, затем в сознание вернулось; и снова, и опять. Сани двигались все быстрее, слышало свист льда под полозьями и окрики возниц — польский язык, звучащий по-польски. Один раз над щелью мелькнуло заросшее лицо, явило щербатую усмешку. Я-оно попыталось искривить лицо в ответ, но лишь укусило себя в щеку и язык. Дрожь напоминала, скорее, приступ эпилепсии; огненная кислота проплывала по жилам; палачи сдирали шкуру с мышц, разрывали тело на кусочки, разбивали кости и вливали в них вместо костного мозга жидкий свинец. Хотелось сказать усмехающемуся бородачу, что я-оно все понимает — лампа, а в полночь — тьвечка; Пилсудский тоже желает выиграть собственную Историю на смерти генерал-губернатора — но возница быстро сунул в открытый рот кусок животного жира, так что я-оно ничего и не сказало. На небе Черное Сияние заслоняло и открывало байкальские созвездия. Я-оно не видело никаких крыш, фонарей, радуг от мираже-стекольных ламп. Только одну, затем вторую трупную мачту. Расслабившиеся уже японцы громко смеялись своим непристойным солдатским шуткам. Слезы боли стыли в глазах. Все, абсолютно все пошло не по плану. Я-оно не найдет отца, не разморозит отца, не направит Истории; панну Елену отдало ни за что, совершенно ни за что. Пережевывая жесткую солонину, замороженное я-оно покидало Город Льда.Глава девятая
О ледняцкой душе
Он раскладывал пасьянс.
— Я так для себя положил — если этот пасьянс сойдется, то стану диктатором Польши[372]
.Я-оно
уселось на лавке у стены, с другой стороны стола, завернулось в оленью шкуру. Громадная печь по-султански размахнулась на четверть помещения и хорошенько нагрела дом; только мороз еще сильно в костях сидит. На той же печи свои собственные кости грел громадный волкодав не слишком чистых кровей, практически не открывающий уже глаз; что на нюх из окружающего мира возьмет, настолько и присутствует в этом мире. Когда я-оно проходило от двери из кухни, где за творожными шанежками сидят пан Кшиштоф и еще один японец, пес поднял голову и медленно поворачивал ее по указаниям носа, глаза ему уже не служили. Уселось, завернулось в шкуру, вынуло табак и папиросную бумажку, свернуло самокрутку. Утреннее солнце падает из-за плеча, глаз щурить не надо. Глаза под седыми, сросшимися, кустистыми бровями щурил он — тот, кто раскладывал пасьянс.