Она выговорила что-то еще такое, чего Михаил не расслышал. А потом запела. Тихонечко. В лесу зазвенела словно бы тонкая, невидимая струна:
Пропела, помолчала и засмеялась:
— Не вышло сразу. Какой — «беды»? И не гладко поется.
— Нет, гладко, — с непоколебимым убеждением проговорил Максим. — А «беда» — хорошо. Знаешь, беда — это когда душу всю взворошило, когда бьется она беспокойная, как мотылек у огня…
— Мотыльки сгорают…
— Ну не мотыльки… Когда бьется сама живая душа в человеке. И болит и радуется… Жень! Если бы ты меня так не мучила, я бы тебя так и не полюбил…
— Дурачишка!.. И всегда буду мучить. — Женька зажурчала довольным смешком. — Всегда буду мучить, чтобы всегда ты меня и любил. Золотой ты мой!
Михаил наконец нашел в себе силу. Пятясь, ступил один раз, другой и вломился в густой куст ольховника, едва сохранив равновесие.
— Эй, кто там? — услышал он встревоженный голос Максима. — Все-таки ходит кто-то…
— Зверь, наверно, какой-нибудь, — равнодушно сказала Женька. — Сиди, сиди, Максенька…
Соблюдая теперь крайнюю осторожность, Михаил двинулся дальше, в черную глубину леса, пьяно пахнущего весной.
Капельки воды, обрываясь с ветвей деревьев, падали ему на лицо.
Звездочка костра становилась все меньше, меньше и постепенно совсем затерялась между деревьями.
Тогда Михаил повернул снова к реке, описывая большую дугу. Он вышел на берег Читаута далеко от того места, где остались Максим и Ребезова. Отыскал сухую валежину, сел. Повсюду под горой позванивали мелкие ручейки. По косогору скатывались камешки. А Читаут молчал торжественно, настороженно молчал.
Михаил сидел, заломив шапку на затылок.
Нет, пожалуй, в эту ночь река все же не вскроется. Если она додюжит до утра, прикажет не прикажет начальник — надо будет пройти вдоль всей дамбы, посмотреть, не раскололо ли где ее вчерашними взрывами. Рвали лед с «речной» стороны, дробили его, мельчили, чтобы он вроде рессоры, буфера при первой подвижке сработал. Не должна была, никак не должна была дамба дать трещины. Но — кто его знает…
Еще он думал, что Женька Ребезова увела, насовсем увела Максима за собой и что теперь, даже если он, Михаил, придет и скажет: «Макся, давай все к черту! Пусть будет у нас с тобой как было!» — так, как было, все равно не будет уже никогда. Той давней мужской их дружбе, которую, может быть, первый подрубил и сам Михаил, той дружбе пришел конец. А искать новую дружбу с ним теперь Максим первым не станет. Нет нужды у него — главное место занято Ребезовой.
И думал еще Михаил. Откуда взялись у Максима такие необыкновенные, красивые слова, над которыми прежде они оба, читая книги, всегда хохотали и говорили: «Любовь должна быть суровой, скупой!» А эти красивые слова, сказанные в ночной тишине, только лишь для себя, для «нее» и для теплого ветерка, изредка пробегающего по вершинам деревьев, вдруг оказались хватающими за самое сердце.
Он и еще думал. А Федосья — любовь? Его, Михаила, любовь? Ей сказал бы он такие слова, какие Максим сейчас говорил Женьке Ребезовой?
И с тем же отчаянием, с каким бежал по холодному, жесткому, засыпанному метелями следу Фени к Каменной пади в ночь, когда хотел к чертям бросить Читаутский рейд и махнуть с него куда попало, с тем отчаянием, с каким тогда топтался у березки в ночной тайге и кричал звездам, скалам, далекой глухой пустоте: «Федосья! Федосья-а-а!..» — он и опять закричал. Но закричал молча, закусив зубами рукав ватной стеганки.
Он знал, что Феня не уведет его так, как Ребезова увела за собой Максима. И знал, что ему тоже никогда не выговорить тех слов Федосье, какие в эту ночь говорил Максим Женьке Ребезовой.
2
Михаил поднялся и медленно побрел в глубину леса.
В лесу царила прежняя глухая чернота. Михаил то и дело натыкался на мелкий валежник, забирался в чащи лиственничного подроста, и цепкие, шишковатые сучья дергали его за рукава. Дымок далекого пала здесь ощущался явственнее, сильнее. Должно быть, горела сухая трава на лугах у «Семи братьев».
Земля как будто наклонилась, потянула, заставила Михаила идти быстрее. Он понял — начинается отлогий спуск к ручью, неподалеку от которого, как рассказывали, токуют глухари.
Он шел из дому, казалось ему, на глухариный ток. Едва оставив поселок у себя за спиной, он сразу же забыл об этом. Больше того, он даже не хотел идти на ток.
Не хотел — и все-таки пришел!
Где-то вдали тонко защелкала сухая ветка, точно бы медленно ломаясь под чьей-то тяжестью. Щелкнула мертво три-четыре раза и вдруг наполнилась, налилась необоримой жизненной силой, ветка превратилась в птицу.
«Тэк, тэк, тэк, тентэр-рек, чиричжи, чиричжи!» — тихо и оттого особенно обжигающе своей внутренней страстностью катились в вершинах деревьев далекие трели.