В считанные часы, которые нужны пароходу, чтобы от маяка Альмина дойти до скалы, происходит в душе моряка глубокая, незаметная постороннему глазу, перестройка. Люди как бы настраиваются на океан, подчиняют привычные ритмы своего естества его властному переменчивому нраву. Обычно начинают с того, что, разбившись на небольшие тесные кружки, устраивают прощание с берегом.
Настоящее прощание, резко отличное от беззаботного веселья первых часов плавания, когда еще и чары домашнего застолья не успели развеяться и у каждого припасено, что надо, и все друг другу рады до невозможности. Ничего подобного перед Гибралтаром уже не бывает: ни одиночных возлияний, ни, тем более, коллективных пирушек. К Сеуте все уже более или менее ясно на борту. Определились симпатии, и каждому известно, кто к кому ходит в каюту, а кто не ходит. Это очень важный момент моряцкого быта, потому что нигде так не дорожат минутами полного уединения, как на пароходе, когда каждый на виду и все у всех общее. Приглашение разделить короткие часы морского досуга значит много больше, чем любой дружеский визит в семейный дом, и стакан красного вина, которое в Неаполе дешевле минералки, становится знаком особого расположения, словно это вино причастия. Загораш и Шимановский так и не заметили, как прошли Гибралтар, противостоя нагонной воде Атлантики, которой вентилирует себя море среди земель. Только на другой день, когда Шередко объявил, что Одесса-радио уже не слышит вызова и о звонках домой лучше на время забыть, поняли, что оборвалась еще одна очень приметная нить.
Много ли хмеля в стакане сухого вина? Выпьешь и не заметишь. Нет, не вино зажгло Загораша в этот вечер, когда он принимал у себя друга-электрика. Не оно отуманило голову, когда над овеваемым берберским ветром спардеком кружились созвездия и метеоры прочерчивали в невыразимой бездне наклонные фосфорические следы.
Так уж получилось, что Тоня тоже поднялась на палубу полюбоваться мерцающей пылью Молочной реки, перед которой человек, наверное, ничего не значит, ибо каждая пылинка в ней равнозначна солнцу. Страшно подумать, что вокруг каждого из светил тоже могут вращаться планеты, быть может, такие же, как Земля. И вообще: «Уходит род, и приходит род». Сам собой завязался философский диалог о вечности, а когда Шимановский незаметно слинял, случилось то, что должно было случиться, ибо Тоня с Загорашем и раньше обменивались долгим, все открывающим взглядом и были подчеркнуто дружелюбны.
Не вино, а беспокойная кровь тяжко ударила Загорашу в виски. Все на свете он забыл, летел, как в межзвездную бездну, где вспыхивали миры и лопались метеоры.
А когда наступил отлив, стало так беспокойно и тошно, что хоть руки на себя накладывай. Даже слезы подступали, когда о доме думал, о жене. За те дни, что простояли в Ильичевске, Загораш виделся с ней только дважды, но так размяк сердцем, так умилился, — что поклялся себе хранить ей, такой беззащитной и чистой, нерушимую верность. И вот, на тебе! На одиннадцатый день плавания… А ведь стоит только начать — и пошло, поехало. Неловко повернувшись, когда высвобождал руку из-под ее, почему-то враз отяжелевшей головы, он и ощутил тогда легкую боль в пояснице, воистину спасительную боль… Мучительно застонал, но, как подобает мужчине — сквозь стиснутые зубы, скупо цедя слова, в ответ на Тонино беспокойство, он поспешно оделся и позорно бежал, что-то такое лопоча про люмбаго, ишиас и прострел, от которых страдали даже лихие флибустьеры Морган и Кидд.
Закрывшись в каюте, долго стоял под теплым душем, смывая с себя навязчивый запах духов, липкий пот и, хотелось думать, душевную накипь. Два дня после этого избегал показаться ей на глаза, пропадая без особой надобности в машине. Потом, как это бывало не раз, смятение чувств улеглось и собственное раскаяние показалось наивным, почти смешным. Зато память о чутких округлых линиях и удивительно гладкой разгоряченной коже начала жечь руки.
Так с той ночи и повелось.
Счастье еще, что Тоня не проявляла особой склонности к разговорам. Хоть удавись, он был не в силах выдавить из себя ни одной мало-мальски подобающей фразы. Только усиленно гладил ее по голове, внутренне отчуждаясь, словно кошку какую-нибудь. Вот и теперь, приблизив к глазам циферблат, не смог сдержать нетерпеливого вздоха. И тут выяснилось, что Тоня вовсе не спит, как это ему казалось, а тоже смотрит в подволок, на котором играют отсветы, о чем-то усиленно думает.
— А ведь ты меня ни капельки не любишь, — совершенно спокойно, без всякого осуждения сказала она, — тебе просто женщина нужна.
— Ну, Тонь, ты что? — Загорашу захотелось вдруг стать нежным и искренним, но он по-прежнему не находил подходящих слов. — Ты же знаешь, — легонько касаясь ее губами, лепетал он, — ты сама знаешь, что это, не так… И вообще…
— Что не так? — спросила она.
Его охватило раздражение. Чего она в самом деле от него хочет?