Однажды он прислал мне наскоро нацарапанную записку с просьбой тотчас же приехать в отель «Констанци». Он показался мне необычно возбужденным. В нескольких словах он объяснил, что лечит этого больного несколько недель, и вначале казалось, что все идет хорошо. Однако за последние дни наступило ухудшение, сердечная деятельность неудовлетворительна — и он хотел бы услышать мое мнение. Только я должен быть осторожен и не встревожить больного или его близких. Каково же было мое удивление, когда в больном я узнал человека, которого я уже много лет любил и перед которым преклонялся, как и все, которые с ним когда-либо встречались: автора «Человеческой личности и ее посмертного существования». Его дыхание было поверхностным и затрудненным, осунувшееся лицо отливало синевой, и прежними остались только чудесные глаза. Он протянул мне руку и сказал, что рад меня видеть — он очень ждал нашей новой встречи. Он напомнил мне, как в последний раз мы обедали с ним в Лондоне и до глубокой ночи беседовали о смерти и о том, что ждет нас за ней. Прежде чем я успел ответить, мой коллега сказал, что больному не следует разговаривать, и передал мне стетоскоп. Нужды в подробном осмотре не было — я все понял с первой же минуты. Отведя моего коллегу в сторону, я спросил, предупредил ли он близких больного. К моему большому удивлению, оказалось, что он, по-видимому, не понимал положения он говорил, что намерен повторить инъекции стрихнина, но через более короткие промежутки, а утром попробует применить свою сыворотку, и даже хотел послать в «Гранд-отель» за бутылкой бургундского какого-то особого года. Я заявил, что я против стимулирующих средств, которые только усилят способность ощущать боль, приглушенную благодетельной природой. Мы ничего уже не можем сделать и должны стараться лишь избавить его от новых страданий.
Пока мы разговаривали, в комнату вошел профессор Уильям Джеймс, знаменитый философ и близкий друг больного. Я и ему сказал, что надо немедленно объяснить родным умирающего, как обстоит дело, — речь идет о часах. Но все они, по-видимому, верили больше моему коллеге, и я настоял, чтобы на консилиум был приглашен еще один врач. Через два часа появился профессор Бачелли, виднейшее медицинское светило Рима. Осматривал больного он даже более поверхностно, чем я, а заключение его было еще более кратким.
— Он умрет сегодня, — объявил профессор своим глубоким басом.
Уильям Джеймс рассказал мне, что он и его друг торжественно поклялись, что тот из них, кто умрет раньше, подаст весть другому в миг перехода в неведомое. Оба свято верили в возможность этого. Джеймс был в таком горе, что не мог войти в комнату умирающего, но, опустившись на стул перед открытой дверью, раскрыл записную книжку, взял перо и приготовился с обычным своим педантизмом записать последний завет умирающего. К вечеру появилось чейн-стоковское дыхание — жутчайнтий симптом надвигающейся смерти. Умирающий сделал знак, что хочет поговорить со мной. Его глаза были безмятежны.
— Я знаю, что мой конец близок, — сказал он, — и знаю, что вы мне поможете. Так — сегодня или завтра?
— Сегодня.
— Я рад. Я готов и совсем не боюсь. Теперь я узнаю все. Скажите Уильяму Джеймсу, скажите ему…
Его грудь вдруг перестала вздыматься — наступила страшная минута прощания с жизнью.
— Слышите ли вы меня? — спросил я, наклоняясь над умирающим. — Вам больно?
— Нет, — прошептал он. — Я очень устал и очень счастлив.
Когда я уходил, Уильям Джеймс все еще сидел, откинувшись на спинку стула и закрыв лицо руками, а на его коленях по-прежнему лежала раскрытая записная книжка. Страница оставалась чистой.
В течение этой зимы я часто видел моего коллегу, а также и его пациентов. Он постоянно рассказывал о поразительном действии своей сыворотки и еще об одном новом средстве от грудной жабы, которое он последнее время применял в своей клинике с удивительным успехом. Когда я сказал, что давно уже интересуюсь грудной жабой, он обещал повести меня в свою клинику и показать мне несколько больных, излеченных его методом.
К моему большому удивлению, я увидел там одну из моих прежних пациенток, богатую американку, которая была несомненной истеричкой и упорно воображала себя неизлечимо больной.