Я пошел за Федором, не смел перечить, а тот всегда и при каждом удобном случае напоминал мне, кому я обязан куском хлеба. Не злобно, но назойливо. Я не любил быть обязанным. Долги я всегда возвращал. Любые.
У ворот стояла карета инструктированная золотом. Тройка вороных коней топтались на месте. Я должен был распрячь, напоить, накормить, почистить. Я обернулся в сторону дома - Бельский и его «заморский» гость радушно обнимались.
Я с любопытством присмотрелся к князю, высокий, худой в модном кафтане с позолоченными галунами, явно несметно богат. В этот момент гость обернулся, и я невольно вздрогнул, лицо князя показалось мне смутно знакомым. Еще бы…напомнил собственную рожу в зеркальном отражении. Но это я понял немного позже.
- Что стал как пень? Работай!
Федор пнул меня локтем в бок.
- Ишь, рот раззявил! Нечего на хозяев пялиться!
- Кто он? Гость этот?
- Тебе-то что? Можно подумать знаешь его? Откуда цыганскому отродью, заморских господ знать?
Я сдержался чтобы не нагрубить и снова спросил:
- Ты же все знаешь, Федор, неужели гостей барина не припоминаешь?
- Еще чего! Память у меня знатная! Самуил …Мок..Моку…А вот, Самуил Мокану. Давно не наведывался. Видать только из-за границы вернулся.
Я покрылся мелкими бусинками холодного пота, сердце бешено заколошматилось в глотке и вспотели ладони. Свершилось. Тот, кого я так долго искал, сейчас стоял всего в нескольких шагах от меня. Проклятый сукин сын. Самуил Мокану. Мой отец.
Мне было страшно читать. Не потому что я боялась узнать о нем, что-то более ужасное. Нет, я и так знала о своем муже достаточно для того, чтобы заставить кого-то другого содрогаться от тошноты и липкого страха. Все это я уже прошла. Давным-давно. Мне было страшно, что каждая его запись приближает меня к концу дневника. Перевернув еще одну страницу, я не приближаюсь к нему, а отдаляюсь. Теряю еще больше, если это вообще возможно, и я делала паузы. Иногда на часы и на дни, чтобы растянуть это время, когда он все еще со мной. Говорит. Пусть так, пусть на бумаге. Но когда я читаю - слышу его голос и за то, чтобы он звучал в моей голове хоть на один день, на один час, минуту дольше – я готова душу дьяволу продать. А потом я писала сама. Словно, ответные письма...Но это уже спустя время. Ближе к середине дневника. Когда прочла самую первую запись моего мужа обо мне. У меня больше ничего от него не осталось кроме этой тетради. В ней сосредоточилась какая-то мистическая связь с ним. Общая. Недоступная ни для кого. Он прикасался к ней пальцами, где-то капнул виски, где-то подпалил бумагу пеплом сигары. Я даже видела, как он пишет. Мысленно. Как закинул длинные ноги на столешницу, положил тетрадь на колени и пишет мне…Потому что это откровение только для меня. Ни перед кем другим Николас Мокану не обнажил бы свою душу настолько. И в такие минуты я улыбалась. Мне казалось он где-то рядом. Казалось я могу встать, пойти в кабинет и увидеть наяву его, пишущего за столом...увидеть, как он поднимает голову, едва заметив меня, откладывает тетрадь и манит к себе.
«Знаешь, Марианна, так бывает, когда ты стоишь совсем рядом со своей мечтой и не можешь дотронуться до неё. Кажется, только протяни руку и возьми её, но каждый раз, стоит лишь сделать движение в сторону своей цели, как она ускользает от тебя, просачиваясь сквозь пальцы подобно песку. Моей целью был Самуил Мокану, а самой заветной мечтой стала его смерть. Жуткая смерть в мучительной агонии...от моей руки. Но каждый раз, когда мне казалось, что я достаточно приблизился к этой цели, что-то меня постоянно отбрасывало назад. Будто кто-то свыше или, скорее, из самых глубин Ада со злорадным оскалом на губах наблюдал за моими тщетными попытками добраться до грёбаного князя, кутившего на всю округу.
В то время я был одержим своим отцом подобно тому, как иные бывают одержимы бесами. Я просыпался и засыпал с мыслями о возможной встрече, ухаживал за лошадьми, представляя его лицо, когда отдам ему письмо матери. Да, я жрал и ходил по нужде, прикидывая способы убийства этого влиятельного ублюдка.
И если до первой своей встречи я его ненавидел всем нутром, то теперь я чётко ощущал эту ненависть собственной кожей, она проникала в поры, в лёгкие с каждым вздохом, растекаясь внутри чёрной липкой обжигающей магмой.
Каждый раз готовил его лошадей и подыхал от ненависти и презрения, зная, что он будет кататься на них, веселясь от души, в то время, как моя мать уже никогда не откроет глаз. Этот сучий потрох перетрахал половину знатных дам в округе, а моей матери при её никчёмной жизни приходилось ложиться под любого, у кого имелся кусок черствого хлеба.