Но меня мучит одна мысль, что некоторые из вас сделались убийцами своих же товарищей, боровшихся за лучшую долю нижних чинов армии и флота и за благо Родины. Люди эти пролили невинную кровь мучеников — борцов за свободу измученного русского народа.
Я был свидетелем страданий и гибели этих людей. Там была страшная картина, не поддающаяся описанию: там были стоны, крики, плач нечеловеческий; и всю эту расправу проделали свои же товарищи! Они приняли на себя роль палачей, убили четыреста жизней чистых и бескорыстных борцов за освобождение от крепостничества. Им этого не простит ни бог, ни русский народ, ни весь мир!
Горький плач матерей, жен и детей-сирот, оставшихся у убитых на «Очакове» товарищей, не даст им покоя во всю жизнь.
Я не удивляюсь, если подобные поступки делают власть имущие люди; они искалеченные душой эгоисты; у них нет правды, они сами только хотят жить. Но нам, людям того же народа, во имя которого идет великая борьба, так поступать нельзя. Народ просит хлеба и свободу, а вы будете давать ему пули в сердце! Это непростительное братоубийство.
Вас самих, как нижних чинов, начальство не признает за людей, считая вас за какой-то скот, и совершенно не признает ваших человеческих прав. Сказать открыто правду в защиту человеческих прав — значит совершить тяжкое преступление. Вам говорят начальники: стреляйте!
Товарищи! Передо мной стоит смерть, и завтра меня не станет, но говорю вам, что всякий начальник, приказывающий стрелять в людей, которые требуют лучшей доли русскому народу, сам является изменником родине.
Подумайте, ведь русские люди, кроме сильных мира сего, чиновников, офицеров, капиталистов и помещиков, требуют лучшей доли! Значит, выходит, все русские люди — изменники, кроме этой бесчестной кучки эгоистов? Нет, это наглая ложь начальников… Кто же тогда родина? Неужели эта кучка людей? Нет и нет!!!
140 миллионов людей, вся русская земля и ее сокровища — вот что называется нашей родиной. И ни один честный офицер или вообще начальник не станет теперь поддерживать правительство, так как оно из-за своей выгоды залило кровью русскую землю и приводит нашу страну к явной гибели!»
Частник писал медленно, с трудом. Он не привык писать, не умел выступать с публичными речами. Тем сильнее он чувствовал потребность теперь высказать все, что вызрело в нем за долгие годы размышлений, особенно за последний штормовой год. Он перечитал написанное. И то и не то. Не все, что рвется из груди. И он добавил:
«Еще бы писал, но уже сказано готовиться к казни. Мой предсмертный совет вам, дорогие сослуживцы: помогите несчастному русскому народу добыть лучшую долю!
Не будьте на будущее время братоубийцами — и вы утрете слезы миллионам русских матерей и сирот.
Шлю вам свой искренний последний привет.
Прощайте навеки!
Кондуктор Частник».
Он протянул письмо Гладкову и Антоненко. Они прочли, и Гладков молча указал пальцем на оставшееся под подписью место. Частник понял, он взял письмо и дописал еще одну строку:
«Шлют свой прощальный привет Гладков и Антоненко».
Этот последний вечер и почти всю ночь Шмидт тоже писал. Писал длинные письма и короткие записки. Ложился на койку отдохнуть, подумать в снова писал. Защитнику он написал: «Приходите на нашу казнь и расскажите всей России, всему миру о том, как умирают русские люди за свободу Родины и народа».
Частник, Гладков и Антоненко попросили, чтоб им разрешили провести последнюю ночь вместе со Шмидтом. Узнав об этом, Петр Петрович присоединился к их просьбе. Начальство отказало.
Ближе к рассвету приговоренных посетил священник, высокий, чернобородый. Он предложил покаяться. Антоненко молча отвернулся. Гладков пробормотал что-то непочтительное. Частник смерил священника пронзительным взглядом:
— В евангелии что сказано? Не убий. Почему же нас убивают? Пусть каются те, кто убивает. Мы никого не убили.
В камеру Шмидта вошел врач. Петр Петрович обрадовался. Это был старый военно-морской врач, знакомый семьи Шмидтов еще по Бердянску.
Врач вспомнил об отце Петра Петровича.
— О, мой отец…
Шмидт замолчал и закрыл лицо руками.
Потом он заговорил о смертном приговоре матросам. Это ужасно. Все-таки он не ожидал этого.
Врач осторожно начал подходить к цели своего посещения:
— Петр Петрович, у вас не болит голова? Может быть, вам нездоровится?
Шмидт испытующе взглянул на доктора, поднялся и быстро заходил по камере.
— Нет, я совершенно здоров… Была болезнь почек, но это не имеет значения… До места казни дойду превосходно.
На баке пробили склянки. Четыре. Значит, ночь кончается.
Вскоре раздался стук мотора, лязг цепей. К «Пруту» подошел катер.
Было слышно, как заскрипели петли дверей и люков. С грохотом опустился железный трап.
Шмидт попросил, чтобы ему дали умыться. Он умылся, переоделся, причесался.
Потом заметил лежавший на столе деревянный нож для разрезания бумаги. Написал на нем чернилами: «П. Шмидт. 1906 г. 6 марта». До последней минуты он был деятелен. До последней минуты он думал не столько о себе, сколько о том, что будет после него.