Множественность моей жизни, которая вставала перед моими глазами, развертывалась в трех планах, и когда на какое-то мгновение я становился прежним человеком, отличным от того, каким являлся сейчас, в течение уже долгого времени (значит, я неожиданно остановился, неожиданно из режима завязывания галстука я становился каким-то прежним человеком, скажем, носителем воспоминания, зрелища поющих птиц), то чувствительность, не будучи амортизирована привычкой (или не будучи потрачена в своих частях), получала из малейших раздражений моих впечатлений такие живые удары, сотрясения, что перед ними бледнело все то, что им предшествовало (II,1035).
То есть все то, из чего мы вынули энергию, приложив имя. (А имя — это элемент предметного мира.) Возможную энергию того, что шло к нам, мы истратили или остановили, и она не дошла до нас — мы потратили ее, когда давали имя. Как выглядела моя бабушка, когда она завязывала шнурки ботинок? Это акт сознательного воспоминания. И поэтому, если бабушка явится, то она застанет меня не неделимым в моих способностях воспринять, а поделенным и, следовательно, неспособным воспринять.
…И тогда таким живым впечатлением (которое живо именно потому, что застает нас там, где мы неделимы) мы и привязываемся к таким ощущениям с преходящей экзальтацией пьяницы.
И еще, — мы знаем в действительности лишь то, что ново. Пруст считает, что старого вообще нельзя знать. Можно знать только новое. В полном реальном смысле слова «знать». И Пруст говорит:
…в действительности, на деле мы можем знать лишь то, что ново, что неожиданно вносит в нашу чувствительность изменение тона, и это изменение ударяет нас в той точке, в которой привычка еще не подставила свои факсимиле (III,529).
То есть свои бледные тени, свои привидения.
И сейчас я снова вернусь к теме привычки (l'habitude
у Пруста). Представления, которые мы воспринимаем только при условии, что мы встретили их неделимыми, поднимают тяжелую завесу привычки, которая оглупляет нас в течение всей нашей жизни, скрывает почти всю вселенную. Реальный повседневный мир для Пруста есть мир сокрытия, ткань, которая ткется, в которой мы участвуем, и она все время, все больше и больше закрывает от нас другую реальность, большую, чем эта. Значит, повседневный мир на самом деле есть мир сокрытия действительного мира, и он ввергает нас в ночь под своими неменяющимися этикетками или pales facsimiles, как пишет Пруст. «Этикетками», подставленными под яды жизни, гораздо более опасными и опьяняющими, поскольку они заменены чем-то пресным, как трава. То есть та более реальная жизнь, чем повседневная, она интересна еще и тем, что содержит в себе возможность опьянения, возможность гибели, в том числе гибельные наслаждения. А в повседневном мире, как выражался Пруст, даже смерть нам кажется болезнью, от которой выздоравливают.