«Дом», «кровать»… возьмем эти два слова вместе, они будут взаимно друг друга прояснять. Обратите внимание на следующую вещь: почему-то все люди живут в домах; почему-то должен быть потолок, должно быть некоторое выделение места, пространство внутри которого называется домом. Конечно, дом может быть круглым, как кибитка, а может быть прямоугольным. Кровать… Я уж не говорю о том, что мы почему-то спим ночью, а не днем, как правило, конечно: есть некий режим смены состояний бодрствования и сна, более того, он должен выполняться в какой-то форме. Говорят, японцы спят на циновках, но все равно что-то от кровати выполняется. Почему люди должны занимать горизонтальное положение? Из чего это вытекает? Почему, собственно говоря, нельзя спать стоя? Ясно, что существует психический режим нашей жизни, но он, я говорю, имеет некую форму. Почему-то голова должна быть все-таки не ниже тела, а должна быть слегка приподнята, даже если нет классической формы европейской постели. Мы находимся внутри того, что собой организует выполнение единичных актов спанья на кровати или единичных актов пребывания в жилище.
Этот горизонт предмета, который обладает определенными свойствами, то есть выполняет, реализует, содержит в себе режим множества состояний нашей психической, физиологической, умственной и так далее жизни, и есть идея — идея кровати, идея дома. Поэтому, хотя якобы Аристотель говорил, что есть дома и нет «домности»[89]*, теперь мы понимаем, что в том смысле, в каком мы только что разъясняли, «домность» таки есть (и это не общее от единичных кроватей, конечно). А теперь на это накладывайте «сетку Мёбиуса», состоящую из узелков, подставляйте под точки на бесконечной плоскости наши акты единичных каждый раз взаимоотношений с кроватью (и единичные кровати). И действительно, тогда мы понимаем, в чем смысл идеи, и понимаем, что единичные кровати есть выполнение идеи, они действительно есть конкретные тени, потому что идея «кроватности» существует: кровать можно поломать, сжечь, она может устареть, а идея не может устареть от потребления. Например, рычаг как предмет потребления (в экономическом смысле) может сноситься, может быть один, третий, пятый, десятый, а рычаг как форма, или как идея, живет вечно; во-первых, живет явно, во-вторых — иначе, вечно, и она даже совершеннее, чем рычаг, хотя бы потому, что рычаг снашивается, а идея рычага не снашивается.
Идея — не абстракция, не общее, не об этом я говорю. Мы говорим не об абстракциях в смысле наших отвлечений от того, что мы наблюдаем, а обсуждаем некие абстракции порядков, сами существующие в виде порядков и порождающие другие порядки. (…) дом порождает не дома, конечно, он порождает наши состояния, и это порождающее может быть фиксировано и в этом смысле отвлечено в понятии «идея», — таковы идея кровати, идея дома, идея лошади и так далее. И у нас будет куча идей. Только Платон будет очень осторожен, он, конечно, будет элиминировать так называемую гипотезу или аргумент «третьего человека», а именно что есть в голове идея, то есть идея предполагается как раз в виде абстракции общего, которая существовала бы в нашей наблюдающей голове: в мире — предметы, а в голове — идея. Чтобы сопоставить эту идею с миром, нужна еще идея и так далее, — это так называемый регресс в дурную бесконечность.
А у Платона идея есть принцип интеллигибельности. И тут мы и выходим к основной части философии Платона, связанной с идеями, потому что ведь есть идея не только кровати, дома, а есть идея числа, например, а в числах мы формулируем законы мира. Но теперь понятно, что, так идя, мы избавляемся от каких-то частей сложной философской интерпретации, зафиксированной в историко-философских документах. Например, в контексте такого хода у нас не существует известной проблемы того, были ли числа «идеями» у Платона, и если были, то как числа — как идеи — относились к идеям, то есть к идее числа, например. (Но я в сторону ушел, это не важно.)