Заблаговременно заполненная и присланная в иностранный отдел ОГПУ анкета кандидата на выезд изучалась в аппарате госбезопасности. О нем наводили справки в архивах и в картотеке. Если его фамилия фигурировала в каком-нибудь донесении агента ОГПУ — без конкретных обвинений, без доказательств сомнительности его поведения — ему отказывали в поездке и наркоминделу предлагали представить иную кандидатуру.
6 июня 1920 года наркомат иностранных дел утвердил инструкцию о заграничных паспортах: «В обстоятельствах исключительного времени» для выезда требуется разрешение Особого отдела ВЧК. Это правило действовало до 1991 года.
Председатель Всероссийского союза журналистов Михаил Андреевич Осоргин был арестован, когда он вошел во Всероссийский комитет помощи голодающим Поволжья. На допросе следователь задал ему обычный в те годы вопрос:
— Как вы относитесь к советской власти?
— С удивлением, — ответил Осоргин, — буря выродилась в привычный полицейский быт.
«Дзержинский, — вспоминал Федор Иванович Шаляпин, — произвел на меня впечатление человека сановитого, солидного, серьезного и убежденного. Говорил с мягким польским акцентом. Когда я пришел к нему, я подумал, что это революционер настоящий, фанатик.
В деле борьбы с контрреволюцией для него, очевидно, не существует ни отца, ни матери, ни святого Духа. Но в то же время у меня не получилось от него впечатления простой жестокости. Он, по-видимому, не принадлежал к тем отвратительным партийным индивидуумам, которые раз навсегда заморозили свои губы в линию ненависти и при каждом движении нижней челюсти скрежещут зубами…».
Дзержинский не был патологическим садистом, каким его часто изображают, кровопийцей, который наслаждался мучениями своих узников. Он не получал удовольствия от уничтожения врагов, но считал это необходимым.
«Дзержинского, — вспоминала Анжелика Балабанова, — называли фанатиком и садистом; его внешний вид и манеры были как у польского аристократа или священника-интеллектуала. Не думаю, чтобы вначале он был жесток или равнодушен к человеческим страданиям. Он был просто убежден, что революцию нельзя укрепить без террора и преследований».
Но уж очень быстро привык он к тому, что вправе лишать людей жизни. 2 августа 1921 года, уже после окончания Гражданской войны, Феликс Эдмундович приказал начальнику Всеукраинской ЧК Василию Николаевичу Манцеву:
«Ввиду интервенционистских подготовлений Антанты необходимо арестованных петлюровцев-заговорщиков возможно скорее и больше уничтожить. Надо их расстрелять. Процессами не стоит увлекаться. Время уйдет, и они будут для контрреволюции спасены. Поднимутся разговоры об амнистии и так далее. Прошу Вас вопрос этот решить до Вашего отпуска…».
Иначе говоря, Дзержинский приказал казнить людей без суда и следствия. А ведь понимал, что этих людей могут амнистировать. Пример Дзержинского показывает, что самый субъективно честный человек не может заменять собой закон.
В марте 1918 года по предложению председателя Петроградской ЧК Моисея Урицкого в Петрограде было решено не применять смертную казнь даже в отношении преступников, совершивших тяжкие преступления. Урицкий был одним из немногих людей, которые тяготились работой в ЧК и не хотели брать на себя грех репрессий. Его убили…
В Гражданскую многие обильно проливали кровь. Но служба в ЧК, расстрельные дела оказались тяжелым испытанием. Не у каждого психика выдерживала. После войны наступила расплата — эпидемия самоубийств среди ответственных работников. Говорили о «физической изношенности старой гвардии».
Эмма Герштейн, писатель и историк литературы, отдыхала в доме отдыха на озере Сенеж. Молодой человек, комсомолец рассказывал о нервозности, присущей его боевым товарищам:
«У одного дрожат руки, другой не может спать, если в щелочку пробивается свет, третий не выносит резких звуков… Все это — результат Гражданской войны, а может быть, и работы где-нибудь в разведке или просто в ЧК».
«Между прочим, у этих комсомольцев, сколько я их ни встречала, — вспоминала Эмма Герштейн, — была одна и та же излюбленная тема: воспоминания о первой жене-комсомолке, почему-то бросившей их. Покинутые мужья грустили. Вероятно, они оплакивали не своих ушедших подруг, а половодье первых лет революции. Мне рассказывал бывший политрук пограничных войск. Служил он где-то на южной границе. Он говорил, что красноармейцы никак не могут войти в берега мирной жизни. К вечеру закружится кто-нибудь на месте, приставит револьвер к виску и кричит:
— Хочешь, удохну?
И при том без всякой видимой причины».