Они лежали, прижавшись к темному льду, как будто приготовившись к прыжку.
Их подберут только завтра и похоронят в братской могиле около медсанбата на отбитом левом берегу, там, где сейчас растет невысокий соснячок, откуда начинается деревня Марьино, построенная на воронках и траншеях.
Они никогда не узнают, как наша дивизия вышла к Петровскому навалу и соединилась с моряками и с лыжниками особой бригады Якова Потехина, лихого командира, бывшего журналиста.
Они никогда не узнают о том, как в сумерках январского дня наши бойцы встретятся с волховчанами, как потом разлетится вдребезги кольцо блокады и над Ленинградом, чудовищный в своей радости, вспыхнет павлиний хвост первого салюта. Они не увидят его. Но они, умирая на невском льду, знали, что мы дойдем до Берлина. Через Неву и на Берлин! Знали, как знал это Дмитрий Молодцов, прикрывший собой амбразуру, выполнивший в трудную минуту жизнью своей закон солдатского братства: «сам погибай, а товарища выручай». Он лежит вместе со всеми, и молодые сосны осыпают над ним желтые иглы в сухой желтый песок.
Я нагибаюсь и беру горсть песку, и он, струясь, бежит из моего кулака тонкой струйкой.
Так и эти тридцать лет протекли вроде бы незаметно, как песок из кулака. И рано или поздно там, в кулаке, не останется ни одной песчинки. Мы думаем об этом все трое и, понимая друг друга в том, о чем мы думаем, – молчим. Потому что знаем, что великое испытание, доставшееся на долю нашего поколения, было не напрасным и у могильной плиты героя Дмитрия
Молодцова, нашего однополчанина, надо помнить о всех двадцати миллионах наших братьев и сестер по нашей Победе.
Без этого нет жизни. Нет связи времен.
Забвение – это обморок позора. Смертельный обморок.
Потом мы едем в Петрокрепость. До нее всего три километра. Мы въезжаем в нее как победители, разгоряченные боем, точно так же, как мы входили сюда в том январе 1943 года, когда она еще называлась Шлиссельбургом.
Обратную дорогу мы молчим. Молчим каждый о своем.
Мы проезжаем мимо новых поселков и заводов. Мимо памятников мужеству и народной печали. Мимо детских садов и школ, мимо лабораторий и исследовательских институтов, мимо необозримой картины самой жизни.
Мы едем через эту жизнь.
И жизнь тех двадцати миллионов наших братьев и сестер по Победе где-то живет вместе с нами.
Мы едем по левому берегу Невы. Через Мгу и Ижору. Мы отстояли этот город. И мы стали его частицей.
И наш вздох есть в песне его будущего.
Мы едем, и у нас светло и на душе, и перед глазами.
И шофер Юра удивляется, улыбаясь, этой, может быть, непонятной для него нашей молчаливости.
И мы любим жизнь. Очень любим. Всей чистотой юношеской влюбленности, всей скорбью военного опыта. Мы молчим. Потому что давно научились понимать ответственность слова.
Невский пятачок. Воспоминания участников боев под Невской Дубровкой в 1941–1943 годах / сост. К. К. Грищинский. Л., 1977. С. 356–362.
Из письма О. Ф. Берггольц сестре М. Ф. Берггольц
24 января 1943 г.
…Как я думала о тебе, сестренка, в ночь с 18 на 19 января… У нас все клубилось в Радиокомитете, мы все рыдали и целовались, целовались и рыдали – правда! И хотя мы знаем, что этот прорыв еще не решает окончательно нашу судьбу, – ведь, черт возьми, так сказать с другой стороны, немцы-то еще на улице Стачек, 156, все же весть о прорыве, к которой мы были готовы, обдала совершенно небывалой, острой и горькой в то же время радостью… Мы вещали всю ночь, без всякой подготовки, но до того все отлично шло – как никогда. <…> До чего это трогательно было и приятно, что именно сюда, в Радиокомитет, стремились люди. Одна старушка в пять часов утра встала и шла из Новой Деревни пешком, не в силах дождаться трамвая, «поговорить по радио», ее выпустили, конечно. <…> Повторяю, хотя мы еще накануне кое-что существенное знали и, слыша гром нашей артиллерии, понимали, что он значит, известие меня ошеломило. Просили, чтоб я написала стихи, – но рифмовать я ничего не могла. Я написала то, что просилось из души, с мыслью о Коле, вставила две цитаты из «Февральского», – и как будто бы вышло. Когда села к микрофону, волновалась дико, и вдруг до того начало стучать сердце, что подумала, что не дочитаю, – помру. Правда. И потому говорила задыхаясь и чуть не разревелась в конце, а потом оказалось, что помимо текста именно это «исполнение» и пронзило ленинградцев. Мне неудобно даже тебе писать об этом, но факт, при этом для меня совершенно неожиданный: на другой день все говорили об этом выступлении. («Вот сказала то, что все мы думаем, и так, как все чувствовали») – и до сегодняшнего дня я продолжаю получать письма – отклики на это выступление – в стихах и прозе. Некоторые пишут: «Мы сразу после известия о победе стали ждать Вашего выступления – и не ошиблись: мы услышали Ваш уже так знакомый и милый голос, и Вы сказали то, что у всех у нас горело в сердце».
Ольга. Запретный дневник. Дневники, письма, проза, избранные стихотворения и поэмы Ольги Берггольц. СПб., 2010. С. 227–228.