Он всего Гомера знает наизусть. Никогда не рассказывает нам сказки про драконов и царей, одни только мифы и предания про богов и героев. Иногда мне кажется, что и сам наш дедушка — древний эллин, вот только никак не решусь сказать это Мирто — наверняка она тут же отмахнется: «Вот еще, чушь какая!»
— Ну и чем вы сейчас собираетесь заняться? — спросил нас дедушка, когда мы разделались с орехами.
Мы ничего не ответили: если бы мы попросили его поиграть, например, с нами в лото, он бы тут же отказался: «Лучше я расскажу вам историю. А в лото вы и со Стаматиной поиграете».
— Ну, тогда послушайте одно предание, — решил за нас дедушка и начал рассказ о Дедале и Икаре.
«Икар на крыльях, которые для него сделал его отец Дедал, начал летать, как птица. Но однажды он поднялся так высоко, почти к самому солнцу, что от жара воск, которым были скреплены его крылья, растопился. Он упал в море и утонул. И море, в которое он упал, назвали Икарийским…»
Наш остров «плавает» в Икарийском море. И каким же маленьким он кажется на глобусе! Крошечной точкой. За ним идут другие острова, потом вся Греция, а за нею — огромное множество стран.
Ах, вот бы можно было прицепить себе крылья и полететь! Наступает, скажем, очередное скучное воскресенье, а ты говоришь: «Слетаю-ка я на секундочку в Японию, Китай и Африку — посмотрю, что там сегодня делают дети? А вдруг они тоже играют в классики и „пять камешков“ или прыгают со скакалкой?»
— Дедушка, а может, когда-нибудь человек научится летать по-настоящему? — спросила я.
— Вот еще, чушь какая! — тут же встряла Мирто.
Но дедушка ее перебил:
— Пройдет пятьдесят-сто лет — и это случится. Вот сегодня у нас январь тысяча девятьсот тридцать шестого года, и, может быть, в январе тысяча девятьсот восемьдесят шестого люди будут летать, как Икар, и смогут долететь до самого Солнца, и крылья у них не расплавятся.
— У-у-у-у-у-у-у, — недовольно протянула Мирто, — а нам что делать? Мы-то к тому времени уже старухами станем и летать вряд ли сможем.
Тут дедушка ее отчитал: сказал, что она эгоистка. Сказал, что, если бы все так думали, в мире не было бы никакого прогресса. Ученые могли бы тоже решить: «Зачем нам работать, совершать открытия, если мы состаримся или умрем до того, как увидим плоды нашей деятельности?»
— Но ученые, госпожа Мирто, — продолжал дедушка, — думают о человечестве вообще, а не только о себе. Может, они уже и покинут этот свет, но в своих именах обретут бессмертие.
— Я бы хотела стать ученым, — задумчиво произнесла Мирто.
— Ну, если бы все ученые… так плохо знали таблицу умножения, как ты, — заметил дедушка, — тогда бы точно в мире не было никакой науки.
Мы и представить себе не могли, что воскресенье закончится так ужасно. Дедушка начал экзаменовать Мирто: сколько будет семью семь и дальше, а она, словно бы нарочно, путала всё, что только можно. Даже настаивала, что семью восемь будет сорок шесть, хотя дедушка уже сказал, что пятьдесят шесть, — ну и он, конечно, разозлился.
— Если ты не выучишь таблицу умножения от начала до конца и обратно, никогда не пойдешь в настоящую школу! — бросил он и отправил нас спать.
Я уже во втором классе, а Мирто — в четвертом. Только мы не ходим в школу, нас учит дедушка. Каждый год мы сдаем экзамены как «обучающиеся на дому» и переходим в следующий «класс». В государственную школу нас отдавать не хотят, потому что там, как говорит дедушка, столько детей в каждом классе, что может полгода пройти, пока тебя вызовут к доске. В нашем квартале есть и частная школа — господина Каранасиса, но нам она не по карману.
Когда мы легли в постель и уже засыпали, Мирто словно очнулась и начала обвинять меня в том, что дедушка отругал ее за таблицу умножения и что потянуло же меня спросить у него, научатся люди летать или нет. А как, скажите, я должна была догадаться, что нужно знать таблицу умножения от и до, чтобы летать, и что из-за этого дедушка рассердится и начнет допрашивать Мирто про семью семь?
Но, может, все дело в том, что воскресенье просто не может закончиться хорошо? Если бы мы ходили в школу, нам бы воскресенье нравилось, потому что в этот день мы бы оставались дома. Но сейчас…
— Ах, когда мы уже пойдем в школу?! — воскликнула я.
Но Мирто с головой завернулась в одеяло и притворилась, что ничего не слышит. Тогда я сказала еще громче:
— ОЧСЧА? ОЧПЕЧА?
— ОЧПЕЧА, ОЧПЕЧА, — упрямо проворчала она из-под одеяла.
Это был не византийский, а наш собственный язык, который только мы и понимали. ОЧСЧА означало «очень счастлива». ОЧПЕЧА — «очень печальна». Мы не смогли бы уснуть, не задав этот вопрос друг другу на ночь. Не знаю почему, но по воскресеньям мы почти всегда отвечали: «ОЧПЕЧА, ОЧПЕЧА».
Если бы у меня были крылья, как у Икара, я бы летала по всему миру, из страны в страну, и спрашивала у детей: «ОЧСЧА? ОЧПЕЧА?»
Четверги, леопард, епископ и господин Амстрадам Пикипикирам