Он продолжал писать красками — тяжелое платье синего бархата... «греческая» прическа с золотым обручем... родинка над левой бровью... Нет, это не она выходит замуж. Та, которую он любит. — идеальный образ, бесплотный дух... Она всегда будет с ним. Саше Верещагиной он писал в беспечном тоне сорванца, каким чаще всего перед ней выступал: «Я желаю M-lle Barbe жить в супружеском согласии до празднования ее
Стихов не было. Ни одной строки! Если их писать, то когда же, если не теперь? Но какие это нужно было бы писать стихи? Разве такие только, в которых пришлось бы порвать и с небом и с землей и бросить свою душу в адское пламя... А это уже не поэзия — такого языка у поэзии нет и не должно быть... И он смирил свою душу. И молчал. Но в это же время начался его эпос о Сашке.
Ему казалось, что он замыслил нечто противоположное своим прежним стихам и поэмам, но, зайдя к своей душе с другого конца, он пришел к тому же. Как ни опускал он своего героя в быт (семейный, пансионско-университетский, светский), тот поднимался в романтическую сферу, то есть в ту, где только и могла существовать душа Лермонтова.
Уже в третьей строфе он сообщает, что Сашка умер на чужбине и сердце его спит «в земле чужих полей», что не понял никто его последних слов, слов чужеземца... В «Сашку» прорвались воспоминания о Москве, о пансионе и университете, о доме Лопухиных с его выразительной и незабываемой тенью — «арапом» Ахиллом (его звали на французский лад Ашилем), где и призрака Варвары Александровны ни в каком, самом беглом, очерке не возникло... В «Сашку» вошли начала повести в стихах, вернее только необходимейшие Лермонтову контрасты, резкие параллели (Кремль — бордель; Варвара Александровна — Варюшка, гулящая девка; гулящие девки — дамы света). А сюжета, связного рассказа, кроме предыстории героя, — нет... Лермонтову и не нужен был сюжет в обычном понимании. Еще один контраст — ирония и печаль, причем вторая преобладает, и ее-то Лермонтов невольно поддерживает, выдавая истинное свое настроение. Он выдает его и тем, что охотно бросает рассказ и переходит к стихам, как бы замаскированным под строфы «иронической» поэмы, — в ней упрятан цикл лирических излияний Лермонтова: он словно бы от самого себя замкнул их сюда.
В начале поэмы автор оказывается в самом для него святом месте — в Кремле, у колокольни Ивана Великого:
Тут отразилось и стихотворение «Два великана», прощальное, написанное перед отъездом в Петербург.
Может показаться чуть ли не кощунством, ну, если сказать мягче, ухарством, что прямо из Кремля («Ну, муза... / Куда теперь нам ехать из Кремля? / Ворот ведь много, велика земля!») автор мысленно из всей «великой земли» выбирает лачугу на Пресне, едет к проституткам, невидимо вместе со своей музой входит туда и описывает двух девиц, пока праздно сидящих за картами, — Тирзу и Парашу. Однако нет, из святого места читатель вовсе не попадает в грязное и пошлое. Оно, конечно, не святое, но оказывается и не грязнее всего того, что в обществе считается чистым... К тому же здесь больше искренности, простоты и даже чувства... Здесь Лермонтов, может быть невольно, мстит изменившей ему Варваре Александровне. Рассказав о судьбе красавицы Тирзы, он переходит ко второй: