Нужно, нужно поставить пьесу на сцене... пускай зритель с тоской задумается о добре... Не о злобе, эгоизме, и мести, а о добре! Пусть мысленно переиграет все события, чтобы Арбенин отдал деньги Неизвестному, сам бросил карты — раньше того, как достиг высот «искусства»: чтобы поверил правдивым словам Нины и не преследовал князя, который ни в чем перед ним не виновен... Пусть зритель думает, думает!.. А пьеса не басня — выводить в ней прописей морали не следует...
Итак, Лермонтов сделал в «Маскераде»
— Хлопочи, ставь на сцену, если удастся, бери с нее доход.
Он должен был ехать в Тарханы. 20 декабря у него начинался отпуск.
Раевский согласился, разумеется, не ради дохода. Попросил только написать к Гедеонову. Лермонтов продиктовал ему такое письмо: «Милостивый Государь, Александр Михайлович, возвращенную цензурою мою пьесу «Маскерад» я пополнил четвертым актом, с которым, надеюсь, будет одобрена цензором; а как она еще прежде представления Вам подарена мною г-ну Раевскому, то и новый акт передан ему же для представления цензуре. Отъезжая на несколько времени из Петербурга, я вновь покорнейше прошу Ваше Превосходительство оказать моему труду высокое внимание ваше...». Своей рукой поставил только подпись.
Елизавета Алексеевна уже с сентября ждала внука в Тарханах. «Истинно, мой друг, забываю все горести, — писала она ему, — и со слезами благодарю Бога, что он на старости послал в тебе мне утешение»... Она купила ему тройку лошадей («И говорят, как птицы летят»), да еще «домашних» лошадей, но не объезженных... Она прочитала в Тарханах «Хаджи Абрека» и назвала его «бесподобным». Дошли до нее слухи о «Маскераде»: «Да как ты не пишешь, какую ты пиесу сочинил, комедия или трагедия, — все, что до тебя касается, я неравнодушна, уведомь, а коли можно, то и пришли через почту». Бабушка сообщала, что в Середниково заезжать не нужно, так как Катерина Аркадьевна уже переехала в Москву, что в Москве у нее в доме «на дворе тебя дожидается долгуша точно коляска, перина и собачье одеяло, может, еще зимнего пути не будет...» Советовала ехать из Москвы не на Пензу, а «на Рязань, на Козлов и на Тамбов, а из Тамбова на Кирсанов в Чембар», чтобы не делать «слишком двести верст крюку».
Дня за четыре до своего отъезда Лермонтов отправил в Москву кучера Митьку, поручив ему сундук со своим добром — мундиры, белье, книги... 21 или 22 декабря и сам, простившись с Раевским, выехал. Три с лишним года не был он в Москве. Но не годами, не календарем измеряется жизнь! Уезжал из Москвы студент, а возвращается гусарский офицер. Уезжал мучимый страстями и, как ему казалось, уставший жить и страдать юный стихотворец. Возвращается... Да полно, не тот же ли самый? Чем ближе к Москве, тем больше волнения и воспоминаний. Казалось, ушла куда-то, уснула любовь, а она словно вместе с ветром летит на него. И опять в груди горечь и страдание. Неужели это так, неужели Варенька замужем? Смешно, конечно, пребывать в каких-то сомнениях, но лучше об этом пока не думать. Надо это увидеть! А нужно ли ее — или их — видеть-то? Нужно... Непременно нужно поглядеть ей в глаза. Что же это было с ее стороны — ошибка или измена?
5
«Миша приехал ко мне накануне нового году. Что я чувствовала, увидя его, я не помню и была как деревянная, но послала за священником служить благодарный молебен, — писала Елизавета Алексеевна Крюковой. — Тут начала плакать, и легче стало. План жизни моей, мой друг, переменился: Мишинька упросил меня ехать в Питербург с ним жить, и так убедительно просил, что не могла ему отказать и так решилась ехать в маии. Его отпустили ненадолго... на шесть недель и в первых числах февраля должен ехать... Я все думала, что он болен и оттого не едет и совершенно страдала. Нет ничего хуже как пристрастная любовь, но я себя извиняю: он один свет очей моих, все мое блаженство в нем». Елизавета Алексеевна пишет в этом письме и о погоде, какая была в Тарханах во время приезда Лермонтова: «У нас морозы доходют до 30 градусов, но пуще всего почти всякой день мятель, снегу такое множество, что везде бугры... ветра ужасные, очень давно такой жестокой зимы не было».