Белинский уже прочитал «Героя нашего времени», он вообще уже сделался безусловным поклонником поэзии Лермонтова, однако сам Лермонтов его как-то смущал, приводил в замешательство своими шутками, пристальным взглядом, нарочито откровенными рассказами о «бабах». Ни разу еще при встречах у Краевского не получилось у них серьезного разговора. Именно в Ордонанс-гаузе Лермонтов понял, что Белинский — журналист далеко не как другие, что в нем нет никакой фальши и говорит он все то, чем действительно живет. Понравилась ему и детская стыдливость Белинского.
В тот же день Белинский рассказал Панаеву, у которого жил, о своей встрече с Лермонтовым:
— Ну, батюшка, в первый раз я видел этого человека настоящим человеком! Вы знаете мою светскость и ловкость: я вошел к нему и сконфузился по обыкновению. Думаю себе: ну, зачем меня принесла к нему нелегкая?.. Я, признаюсь, досадовал на себя и решился пробыть у него не больше четверти часа. Первые минуты мне было неловко, но потом у нас завязался как-то разговор об английской литературе... Я смотрел на него — и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо его приняло натуральное выражение, он был в эту минуту самим собою. В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я в первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть... Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хотя на минуту быть самим собою, — я уверен в этом.
Через день-другой Белинский, находившийся под впечатлением этой встречи, писал Боткину: «Кстати: вышли повести Лермонтова. Дьявольский талант! Молодо-зелено, но художественный элемент так и пробивается сквозь пену молодой поэзии, сквозь ограниченность субъективно-салонного взгляда на жизнь. Недавно был я у него в заточении и в первый раз поразговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура! Я был без памяти рад, когда он сказал мне, что Купер выше Вальтер Скотта, что в его романах больше глубины и больше художественной целости. Я давно так и думал и еще первого человека встретил, думающего так же. Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит «Онегина»... Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему — он улыбнулся и сказал: «Дай Бог!»... Каждое его слово — он сам, вся его натура, во всей глубине и целости своей. Я с ним робок, — меня давят такие целостные, полные натуры, я перед ними благоговею».
20 апреля Лермонтов покинул Ордонанс-гауз, но не прошло и двух дней, как его вызвал к себе граф Бенкендорф. Шеф жандармов говорил с поэтом сурово. У него были такие требования, что Лермонтов пришел одновременно в изумление и негодование. Оказывается, Эрнест де Барант не успокоился. Его отец продолжает мечтать о его дипломатической карьере в России, но, не надеясь на выдержку сына, хочет, чтобы Лермонтов принес ему свои извинения в том, что унизил его ложью. Это опять о выстреле в сторону! Бенкендорф прямо объявил Лермонтову, что если он не сознается во лжи — ему будет плохо. И это после окончания суда, после решения самого царя! В случае признания «лжи» Бенкендорф обещал Лермонтову хлопотать перед царем о его полном прощении. Лермонтов решил бороться.
В тот же день он отправил письмо великому князю Михаилу Павловичу, выплеснув сначала в черновик все свое возмущение, а потом дав ему более спокойный и немногословный вид. «Получив приказание явиться к господину генерал-адъютанту графу Бенкендорфу, — писал он, — я из слов его сиятельства увидел, к неописанной моей горести, что на мне лежит не одно обвинение за дуэль с господином Барантом и за приглашение его на гауптвахту, но еще самое тяжкое, какому может подвергнуться человек, дорожащий своею честию, офицер, имевший счастие служить под высоким начальством вашего императорского высочества. Граф Бенкендорф изволил предложить мне написать письмо господину Баранту, в котором я бы просил у него извинения в ложном моем показании насчет моего выстрела... Вашему императорскому высочеству осмеливаюсь повторить сказанное мною в суде: я не имел намерения стрелять в господина Баранта, не метил в него, выстрелил в сторону, и это готов подтвердить честью моею...» Лермонтов взывает к «великодушию и справедливости» великого князя и просит о защите и оправдании своем «во мнении его императорского величества, ибо в противном случае теряю невинно и невозвратно имя благородного человека». Великий князь передал это письмо царю, и тот, очевидно, решил, что Бенкендорф несколько переступил границы приличия, — ведь на военно-судном деле Лермонтова красовалась высочайшая резолюция... Бенкендорф больше не возвращался к своим претензиям.