Миновали Радонеж — родину Святого Сергия. Бабушка припасла с собой в дорогу старую книжку «Вестника Европы», где Карамзин описывал свое путешествие в Лавру. Везде по пути он припоминал исторические события. В селе Воздвиженском, на самых подступах к монастырю, по приказу царевны Софьи был казнен стрелецкий начальник князь Хованский, оклеветанный другим стрелецким начальником — князем Милославским. Юный Петр был свидетелем его казни — он был уверен, что Хованский желал его смерти. «Верст за семь от Троицы, — писал Карамзин, — открываются среди зелени лесов златые главы церквей ее вокруг огромной колокольни, подобной величественному столпу. Я взъехал на гору Волкушу... Русские патриоты! это место должно быть вам известно. Здесь архимандрит монастыря Троицкого благословлял крестом и кропил святою водою достойных сынов России, которые с вождем Пожарским и с гражданином Мининым шли освободить Москву от чужестранных тиранов!.. Я стал на вершине горы, и воображение представило глазам моим ряды многочисленного войска под сенью распущенных знамен, украшенных именем городов, которых добрые жители шли под ними: Нижнего Новагорода, Дорогобужа, Вязьмы, Ярославля, Владимира и проч.». Пишет Карамзин и о начале Лавры: «Святой Сергий, рожденный в несчастные времена нашего отечества, когда внешние неприятели и внутренние раздоры обращали Россию в истинную юдоль плача, в самой цветущей юности удалился от света, который представлял ему горестное зрелище злодейств и бедствий... Скоро уединение благочестивого Сергия сделалось известным, и многие старцы захотели молиться вместе с юношею. Вот происхождение сей обители». Карамзин называет Лавру «истинно русскою защитою». Тот же Сергий положил начало этому святому делу защиты Руси. «Когда Димитрий, — пишет Карамзин, — вдохновленный любовию к отечеству, осмелился, наконец, чрез 150 лет удивительной робости славянского потомства, сразиться с татарами, он спешил принять совет и благословение Сергия, который не только утвердил его в сем великом предприятии, но дал ему и двух иноков, Пересвета и Ослябю, явивших себя героями на поле сражения. Хотя радость народа и торжество Димитрия были кратковременны, хотя злобный Тохтамыш скоро после того опустошил Россию, взял и выжег Москву: однако ж на поле Куликовском исчезло гибельное суеверие русских, главная вина их постыдного рабства:
При царе Шуйском монастырь больше года геройски выдерживал осаду — огромное войско «Тушинского вора», Лжедмитрия, после многочисленных приступов вынуждено было отступить. Тогда вместе со стрельцами сражались на стенах Лавры иноки. И потом, после изгнания поляков из Москвы войсками Пожарского и Минина, Троице-Сергиева лавра была снова осаждена, на этот раз польским королевичем Владиславом, претендовавшим на русскую корону... Но и на этот раз монастырь не сдался.
Вот во что вылилось дело, начатое юным Сергием, рожденным в Радонеже. Бегство от «мира», от «людей» обернулось благодаря великой душе праведника спасением для этого мира, для этих людей... И ничего так не хотелось Лермонтову, когда он думал о Сергии, как быть одним из тех иноков, которых он послал умереть во главе русского войска... Нет, это совсем другое дело! Это не дух гордости, «надмения».
«На четвертый день, — вспоминает Сушкова, — мы пришли в Лавру изнуренные и голодные. В трактире мы переменили запыленные платья, умылись и поспешили в монастырь отслужить молебен. На паперти встретили мы слепого нищего. Он дряхлою, дрожащею рукою поднес нам свою деревянную чашечку, все мы надавали ему мелких денег; услыша звук монет, бедняк крестился, стал нас благодарить, приговаривая: «Пошли вам Бос счастие, добрые господа; а вот намедни приходили сюда тоже господа, тоже молодые, да шалуны, насмеялись надо мною: наложили полную чашечку камушков. Бог с ними!» Помолясь святым угодникам, мы поспешно возвратились домой, чтоб пообедать и отдохнуть. Все мы суетились около стола, в нетерпеливом ожидании обеда, один Лермонтов не принимал участия в наших хлопотах; он стоял на коленях перед стулом, карандаш его быстро бегал по клочку серой бумаги, и он как будто не замечал нас, не слышал, как мы шумели, усаживаясь за обед и принимаясь за ботвинью».
Все дружно хлебали, постукивая ложками, когда Лермонтов встал с колен и придвинул свой стул к столу. «Что можно написать вот так, на ходу, — подумала Сушкова, — кроме мадригала или эпиграммы? Судя по его серьезности — первое... Уж не мне ли?» Она перестала жевать и выжидающе-лукаво посмотрела на Лермонтова. Да, он был очень серьезен. Стихи были написаны не для нее. Вообще ни для кого... И даже не для Наташи Ивановой, которая, как ему казалось, уж не встретит его с таким пониманием, как бывало. Сушкова облизнулась, положила ложку и развернула вдвое сложенный листок, оказавшийся у нее в руке.
— Прочти нам, — сказала Саша, не спрашивая Лермонтова, можно ли.
Катерина прочла: