В начале сентября он прослушал несколько лекций, изрядно поскучав на них в обществе небольшой кучки студентов в почти пустых аудиториях. Иногда возвращался домой, не прослушав ничего по причине неявки профессора. Жизнь университета замирала. А скоро и вовсе пресеклась. Умер от холеры казеннокоштный студент, а вслед за ним профессор Денисов. В конце сентября все присутственные места, учебные заведения, а также и университет были закрыты.
Изо всех застав потянулись вон из Москвы экипажи, телеги, толпы бросивших работу фабричных. Те, кто не успел уехать, заперлись в домах. Профессор Погодин начал выпускать бесплатно раздававшуюся «Ведомость с состоянии города Москвы». Елизавета Алексеевна, как, впрочем, и многие, никого не принимала. Она настаивала на том, чтобы Миша одевался как можно теплее, берегся и сидел дома. Он не возражал. Но иногда выбирался на улицу. Там было пустынно. Редкие прохожие далеко обходили его, держа у носа платок, смоченный противохолерным снадобьем. Попахивало хлором и дегтем, тянуло дымом. Экипажи мчались быстро. Казалось, вот-вот разразится катастрофа — улицы наполнятся трупами, запылают дома, раздадутся вопли горя и отчаяния. Но тишина не нарушалась. Да и погребальных дрог было как будто не больше, чем всегда. Часто и надолго заряжал дождь... 1 октября въезд и выезд из Москвы были запрещены. Стали возникать слухи: кого-то, пробиравшегося тайком мимо заставы, пристрелили караульные солдаты... умерло столько-то человек... сто... триста... тысяча... кто-то был в обмороке и попал в фуру с мертвецами.
3 октября Лермонтову исполнилось шестнадцать лет. В этот день были у него трое друзей — Николай Поливанов, Николай и Владимир Шеншины (Николай также в этом году поступил в университет, а Владимир был уже на втором курсе). После скромного стола друзья до поздней ночи сидели в комнате Лермонтова. Шуток и смеха почти не было, хотя выпили они не одну бутылку вина. Они были настроены на возвышенно-печальный лад, были бледны. На пороге взрослой жизни встретила их холера, тайно выбиравшая свои жертвы. Друзья стали просить Лермонтова прочитать им какие-нибудь свои стихи. Он сказал, что у него веселого и легкого сейчас ничего нет, а если... Тут все разом заговорили, что именно грустного-то им и хочется, что такие уж теперь времена, не знаешь, будешь ли завтра жив. Он достал тетрадь и прочитал им «Смерть» («Ласкаемый цветущими мечтами...»). Они были поражены тем, что их сверстник, юноша, которого все они давно знали, мог написать такое, что под силу разве одному Байрону... Они молчали, глядя на него восхищенными глазами. Лермонтов, увидев, какое впечатление он произвел на них, прочитал еще несколько стихотворений. Потом они обнимались, прощаясь, а через неделю сошлись снова, здесь же.
Они сразу же стали требовать стихов. Оказалось, что грустные, а часто по-настоящему трагические стихи Лермонтова дают им душевную силу, какую-то внутреннюю свободу, при которой не страшна даже смерть. Да, можно страдать, даже жаловаться, но во всем этом должна быть предельная полнота; надо иметь взгляд, не боящийся проникать в самые глубины ада... Ведь многие живут как бы зажмурившись, отгоняя от себя мысли о смерти, распаде тела, муках души, давя в себе память о своих грехах и грешках.
Он прочитал «Чуму в Саратове» и сказал:
— Это моя первая любовь. Не спрашивайте, кто она... Эту любовь мы оба, каждый по-своему, погубили. После того, как я написал это, много было для меня тяжкого и теперь гнетущего... Вот что сочинил я минувшей ночью.