В тридцать седьмом году, когда государю и «синим усачам» стало известно, что автор «прибавления» к стихам на смерть Пушкина — всё он же, Лермонтов, Бухаров, сидя за обедом, загремел басом на всю артель, будто в манеже: «Считай, Миша, что мы все подписались под этими стихами!» Поднявшись с места, подошли и пожали ему руку многие — первым, кажется, Петя Годеин.
И вот теперь Лермонтов расставался со своим полком...
Прощальный обед, который готовился давно, был неожиданно запрещён. Плаутин вызвал Петю Годеина и сказал ему об этом, прозрачно намекнув, что такова воля самого государя, считающего неуместным официально чествовать Лермонтова и других отъезжающих, ничем не отличившихся в положительном смысле (эти штрафные, кроме Монго и Лермонтова, были: Саша Долгоруков, который во второй раз подряд отправлялся на Кавказ для участия в экспедиции против горцев, Андрей Шувалов и Ксаверий Браницкий, которые уезжали в Варшаву адъютантами к Паскевичу).
Впрочем, это запрещение касалось только полковой территории: обед не мог состояться ни в артели, ни в офицерских флигелях. «Хотите устраивать вне полка — пожалуйста. Только, ради Бога, поменьше шуму» — так Петя Годеин передал последние слова Плаутина.
«Тайная ве́черя», как сразу же назвали обед, была устроена у Ксаверия Браницкого, в его отдельном двухэтажном доме в Кузьмине, стоявшем далеко от дороги, в глубине сада.
Входя вместе с Монго и Сашей Долгоруковым в гостиную, где были накрыты столы, Лермонтов увидел Ксаверия и рядом с ним — толстого, добродушного артельного буфетчика Акинфыча и сухопарого, смуглого и рябого венгерца Керени, который вёл хозяйство братьев Браницких.
— А мы просо сеяли, сеяли! — обводя вокруг себя руками, весело сказал Ксаверий, заметив входящую троицу.
— А мы его вытопчем, вытопчем! — в тон ему отвечали они...
Уезжая из дому, Лермонтов настроился на грустный лад, но ничего грустного вокруг не было: и светлая зала, и гирлянды цветов на её стенах — прекрасных кремовых роз, и сверкающий многоцветный частокол графинов и бутылок, и любимые закуски на тяжёлом артельном серебре: блёкло-жёлтые маринованные грибы, оранжевая сёмга, паюсная икра — всё было как всегда и как всегда располагало к веселью, тем более что о поводе, по которому собрались, никто не говорил.
Двустворчатая белая дверь на веранду была распахнута, и оттуда, из голого апрельского сада, подернутого прозрачным зеленоватым туманом, в залу втягивался сырой и крепкий запах прошлогодней листвы. Вдоволь насидевшись за столом, вдоволь наговорившись и наслушавшись разговоров, Лермонтов, хмельной и разгорячённый, вышел в сад. Как всегда бывало и прежде, за ним пошёл Петя Годеин, не любивший надолго с ним расставаться. Быстро темнело. Побродив по невидимым дорожкам среди неподатливых, колючих кустарников, они вернулись к веранде и, насобирав в освещённой полосе сухих веток, разожгли как бы шутя маленький костерок. Увидев это, Ксаверий приказал слугам принести дров, и вскоре дрожащие золотые столбы огня поднялись среди синей тьмы в трёх местах, по краям поляны, окружавшей веранду. Между кострами поставили несколько столов, и, не сдерживая приятной дрожи — от вечерней сырости, от того древнего волнения, которое люди всегда испытывают в темноте перед огнём, — все опять расселись.
Лермонтова заставили читать, и он читал кусок из «Казначейши», посвящённый полку:
Эти строчки Лермонтов договорил с трудом, голос его чуть-чуть не сорвался; из залы приглушённо и нежно доносились печальные звуки фортепьяно — младший Браницкий, не вернувшийся больше к столу, играл Шопена. Когда Лермонтов кончил, раздались два-три жидких хлопка и сразу же испуганно смолкли: к его волнению, передавшемуся слушателям, аплодисменты как-то не подходили. Молчали долго.
— Музыка, Миша! Магия! — растроганно потрясая медными от красного отблеска костра лохмами, сказал наконец Бухаров и горестно уронил на грудь свою большую голову...
Неожиданно появился Баратынский, которого не позвали только потому, что не хотели подвергать лишней неприятности. Вдруг из темноты в полосу багрового света вплыла странно самостоятельная, будто без тела, конская голова и нависла над столом. Вынырнувший оттуда же, из темноты, молоденький, очень стройный по силуэту кучер в коротком армячке и лихо заломленном картузике, взявшись за уздечку, отодвинул голову назад и, развернувшись лицом к столу, оказался Анной Давыдовной, женой Баратынского.