Весна входила в полную силу. Цвела сирень. По арбатским садам разливался соловьиный щелкот. Лермонтова встретило множество прежних знакомых, среди них общительный душа-человек, умница Александр Иванович Тургенев, с которым он недавно виделся в Петербурге. На Николу Вешнего, девятого мая, оба были званы к историку Погодину на гоголевские именины.
Гоголь только что вернулся из Италии и с успехом читал по гостиным главы «Мёртвых душ». Своего дома он никогда не имел, жил налегке; сундучок с рукописями и платьем ему переносили от одних знакомых к другим. У Погодина он занимал застеклённую антресоль над крышей, что-то вроде башни с куполом. А именинный стол ему накрыли вдоль липовой аллеи. Гоголь нарядился в голубой фрак. Был он остронос, с блондинистыми волосами, которые жидкими прядями спускались почти до воротника. Довольно неуклюж: подрагивал при ходьбе коленками и махал одной рукой. Но карие глаза вперялись в человека с тонкой проницательностью. В обращении неровен: или говорлив и самоуверен, или увядал, свёртывался наподобие улитки.
На именинном собрании Лермонтову предстояло явиться перед лицом всего московского общества — молодых университетских профессоров, носителей западных идей; почтенных литераторов, щеголявших московским духом в пику северной столице; любителей византийской истории, славянофилов.
Пришёл холодно-молчаливый Чаадаев, встреченный с большой почтительностью; живчиком вкатился, самолюбиво кося глазом, поэт Хомяков; пожаловали добродушные приверженцы старины отец и сын Аксаковы; бывший декабрист генерал Михаил Фёдорович Орлов; романист Загоскин, актёр Щепкин, Баратынский, Чертковы, Свербеевы, Глинки — словом, вся интеллигентная Москва.
Именинника Лермонтов видел урывками: то он варил жжёнку, отдаваясь этому занятию с каким-то детским азартом, то таинственно уводил кого-нибудь под руку в сторону. Принимая книжечку «Героя нашего времени», на автора посмотрел любезно, но вскользь, а вот старику Аксакову сказал с неожиданным жаром, что в Лермонтове прозаик окажется сильнее поэта. Столкнувшись вновь у пруда, попросил Михаила Юрьевича почитать стихи; послушал из «Мцыри» битву с барсом, выбрался из тесного кружка с кислым видом. И опять кому-то говорил, что страсть и страданье — всё идёт у Лермонтова от самолюбия, что нет у него никакой любви к детям собственного воображения, что он мастер лишь на безрадостные встречи и беспечальные расставания.
Но не было ли это суждение обычным приёмом (не всегда осознанным) всех пишущих: свою одёжку примерить на другого, пересоздать его по своему образу и подобию?
Упрёк Лермонтову в демонском страдании мысли, а не сердца мог быть отнесён к самому Гоголю, особенно позднее, на трагическом переломе между «Мёртвыми душами» и «Перепиской с друзьями». Все гоголевские письма той поры полны учительной риторикой, но черствы к близким людям. Собирательное понятие «Русь» он ощущает бьющимся комком сердца. Горести сестёр и давних друзей смахивает рукой как нечто незначащее. Больная душа Гоголя всё более погружалась во мрак. Тогда как «холодный» Лермонтов неуклонно двигался от юношеской мизантропии к более солнечной и действенной стороне жизни...
В тот день прошёл дождь, потом солнце подсушило землю, защёлкали соловьи. Следующим вечером они встретились ещё раз в доме у Свербеевых. Тургенев оставил в дневнике запись: «Лермонтов и Гоголь. До 2 часов». Почему засиделись? О чём толковали?
(В 1847 году Гоголь запоздало признал: «Никто ещё не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозой. ...Готовился будущий великий живописец русского быта...).
Чем ближе подкатывала коляска к особняку Щербатовой, тем беспорядочнее обуревали Лермонтова странные мысли.
«Нам нечего делать друг с другом! — почти с отчаянием повторял себе Михаил Юрьевич. — Это написано у каждого из нас на лбу. И всё-таки тянемся, как слабые магниты. Словно даже не руками, а муравьиными усиками. Значит, бывает и так между мужчиной и женщиной? А ведь всё, о чём говорим, — не только лишнее, но и враждебное нашему внутреннему строю. Духовно мы за тысячу вёрст. Каждая встреча нас разъединяет... Господи! Но неужели я всё-таки её люблю? Неужели она любит меня при всём этом?!»
— Я должен сказать вам правду: я ценю вас и восхищаюсь вами, но недостаточно люблю. А для меня это невозможно — так относиться к женщине. Мне чудилось, что полнота чувств вот-вот придёт, стоит только прижать губы к вашим губам... Мне и сейчас безумно хочется поцеловать вас. Всякий раз хочется, когда ощущаю, что стена между нами поднимается выше.
— Какая стена, Мишель? — прошептала Щербатова, не поднимая глаз, отягощённых слезами.
Он не отозвался. Продолжал говорить, будто бы сам с собою:
— Но ведь это только от отчаяния, а не от любви. Сознаться ли? Я ощущаю облегчение, едва остаюсь один. Хотя меня переполняет печаль, когда вы уходите. Всё хочется что-то сказать, разрушить эту проклятую стену, а слова не находятся...
— Нельзя всегда во всём сомневаться! — с досадой воскликнула Машет. — Есть же наконец что-то истинное?