В середине декабря Лермонтов выехал из Ставрополя в столицу. Путь лежал через Тамань до крепости Анапа. В Тамани поэт навестил декабриста Николая Лорера затем, чтобы передать письмо и книгу от его племянницы. «С первого нашего знакомства, — вспоминал Лорер, — Лермонтов мне не понравился… он показался мне холодным, жёлчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще, и я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил моё душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных от правительства. До сих пор не могу отдать себе отчёта, почему мне с ним было как-то неловко, и мы расстались вежливо, но холодно…»
Перед отъездом в отпуск Лермонтов получил частное письмо от командующего войсками на Кавказской линии генерала Граббе для передачи Алексею Петровичу Ермолову, легендарному покорителю Кавказа, и, вполне возможно, имел с ним встречу в Москве, где тогда проживал генерал, — недаром потом, после трагической гибели поэта, Ермолов так горячо и сочувственно отозвался о поэте.
В Петербург Лермонтов прибыл в начале февраля, но бабушку там не застал: в раннюю распутицу так развезло дороги, что Елизавета Алексеевна просто не могла добраться до столицы. Бабушка приехала только в середине марта, и вскоре, как встарь в Тарханах и в Москве, вместе с внуком побывала на исповеди в церкви великомученика Пантелеймона. Между тем «отпускной билет на два месяца», выданный Лермонтову для свидания с нею, подходил к концу…
Уже из столицы поэт сообщал своему приятелю-офицеру Александру Бибикову на Кавказ:
«Милый Биби.
Насилу собрался писать к тебе; начну с того, что объясняю тайну моего отпуска: бабушка моя просила о прощении моём, а мне дали отпуск; но я скоро еду опять к вам, и здесь остаться у меня нет никакой надежды, ибо я сделал вот какие беды: приехав сюда, в Петербург, на половине масленицы, я на другой же день отправился на бал к г-же Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал; обществом зато я был принят очень хорошо, и у меня началась новая драма, которой завязка очень замечательная, зато развязки, вероятно, не будет, ибо 9-го марта отсюда уезжаю заслуживать себе на Кавказе отставку; из Валерикского представления меня здесь вычеркнули, так что даже я не буду иметь утешения носить красной ленточки, когда надену штатский сюртук».
«Круг друзей и теперь встретил его весьма радушно, — вспоминал А. Краевский. — В нём заметили перемену. Период брожения пришёл к концу. Он нашёл свой жизненный путь, понял назначение своё и зачем призван в свет».
…Поэт Василий Красов потом, в июле 1841 года, писал издателю Краевскому:
«Лермонтов был когда-то короткое время моим товарищем по университету. Нынешней весной, перед моим отъездом в деревню за несколько дней — я встретился с ним в зале Благородного собрания, — он на другой день ехал на Кавказ. Я не видал его десять лет и как он изменился! Целый вечер я не сводил с него глаз. Какое энергическое, простое, львиное лицо…»
Ценнейшее воспоминание! Тем более что оно — по свежему впечатлению.
Могучая,
Однокашник Лермонтова Красов четырьмя годами его старше, а у двадцатилетних это немалая разница в возрасте, — однако он целый вечер не может оторвать от него глаз. Да, конечно, весной этого года Лермонтов был на вершине своей прижизненной славы, и одно это повышало к нему интерес… да, десять лет не виделись… — но ведь главное Красов почуял — и выразил его новое качество:
Самые зоркие это и прежде подмечали в Лермонтове; недаром Белинский в 1842 году писал даже о тех стихах Лермонтова, которые, по его мнению, поэт никогда бы не отдал в печать: «…так везде видны следы льва, где бы ни прошёл он».
«…Он был грустен, — заканчивает Красов, — и когда уходил из собрания в своём армейском мундире и с кавказским кивером, у меня сжалось сердце — так мне жаль его было».
Скорее всего, это чистая правда, а не написано под впечатлением недавнего известия о трагической гибели поэта: в своём армейском пехотном мундире, разительно отличном от блестящих нарядов в Благородном собрании, Лермонтов уходил на войну. И чуткое сердце поневоле могло сжаться при виде поэта, погружённого в глубокую грусть.
Красов повстречал Лермонтова на пике его сил, энергии, ума и таланта — и уже сорвавшегося в бездну неодолимых предчувствий.
Жизнь кипела в нём. Чуть позже, по обратной дороге на Кавказ, поэт остановился на пять дней в Москве и весело писал оттуда бабушке, что «от здешнего воздуха потолстел в два дни». Тогда же его увидел немецкий поэт Фридрих Боденштедт и поразился гордой непринуждённой осанке и необычайной гибкости движений: «Вынимая при входе носовой платок, чтобы обтереть мокрые усы, он выронил на паркет бумажник или сигаретницу и при этом нагнулся с такой ловкостью, как будто он был вовсе без костей, хотя, судя по плечам и груди, у него должны были быть довольно широкие кости».