— Ежели отец постыл, а отчизна — мачеха, токмо убогая душа станет им служить. Ибо такой душе не нужны ни честь, ни доблесть, ни все иное… Она сыта крохами со стола можных и радуется лишь благоволению к ней. У меня не такая душа, государь, а в сословии своем я пасынок. И возрос я не в лесу, а на опушке… На отшибе! И тех жирных соков, на коих выпестовались мои сословцы, я не хватил. И к счастью! Ибо данное мне богом не обросло тугой корой и мхом, не закоснело, питаясь жирными соками, от которых все тучнеет и тупеет. Легко взростать и подниматься в гуще: хоть медленно, но верно! Трудно — на опушке: и дровосек налегке срубит, и буря свалит! Но кто возрос на опушке, государь, тот смел и стоек, хоть с виду порой и неказист. Так и я, государь… Я не трус, неглуп… Многому научен, а кое в чем — получше от других! Но что с того? Я неказист, непородист!.. И будь я хоть десяти пядей во лбу, мне путь один, как всякой неказистой деревине, — на дрова и в печь. А ежели и не угожу в печь, то достою до дряхлости и подломлюсь… Без пользы, без славы!.. А те, кто прям и высок, — за одно лишь сие обретают славу, и честь, и доблесть! Но я тоже хочу чести и славы, понеже достоин ее не менее других. А от кого — и более! За заслуги свои хочу я чести, и токмо за заслуги! У нас же издревле стоят на том, что у малых больших заслуг не бывает! Но паче того, большие у малых их ум обирают, на себя пристяжают их ловкость и дело любое полезное и все за свое выдают. А малых в застении 77
держат. Я же не желаю быть в застении из-за малой породы своей! За то и пылаю ненавистью на тех, которые стяжают все блага породой и знатностью, а ума и на вершок не имеют!— И к кому ж ты тщишься приткнуться со своей ненавистью? — спросил Иван, чуть скосившись на Басманова. — Уж не ко мне ли?
— К тебе, государь!
Басманов выжидающе смолк. Говорить ему больше было нечего — он все сказал. Ему оставалось только ждать, и он ждал — с таким чувством, что его будто нет совсем, что он исчез, весь перейдя в этого сидевшего рядом с ним человека и растворясь в нем, как соль растворяется в воде. Захочет этот человек — выпустит его из себя, вернет ему душу, снова вдохнет в нее силу, желания, стремления, не захочет — он так и останется в нем, и этот человек даже не почувствует, что похоронил в себе еще одну — какую уже?! — человеческую жизнь.
— Неглуп?! — по-прежнему не оборачиваясь, и будто не Басманову, а самому себе или кому-то другому, невидимому, раздумчиво сказал Иван и прищурился, словно хотел увидеть этого невидимого в зеленоватом мраке, осевшем плотным слоем в дальнем углу гридницы. — Ум уму — рознь. Адашев тоже умен был, и за ум я его любил и миловал. Породы он похирей твоей был — сам ведаешь… И тоже, как и ты, славу и честь у именитых оттягать тщился. Я ему власть дал, а он ее супротив меня оборотил! Власть ослепляет человека: глупого — быстрей, умного — медленней, но одинаково и тот и другой непременно полезут напролом, не видя и не хотя видеть округ себя никого и ничего. Ты не говорил мне, что хочешь власти, но все, чего ты хочешь: доблести, чести, славы, — без власти недостижимо. Чтоб проявить себя — достаточно ли ловкого ума? Сам рек — большие себе все пристяжают, утянут, обведут, породу выпнут наперед! Без силы и власти вечно прозябать тебе в застении. А власть и силу тебе могу дать лишь я — и дам!.. Понеже волков — собаками травят! — Иван резко повернулся к Басманову, глаза его быстро-быстро забегали по его лицу. — Разумеешь меня?.. Собаками травят волков! Смелыми, сильными и умными собаками. А волки — не овцы, у них також есть клыки. Шкура твоя не больно крепка, а дорога ж, поди, тебе?! Гляди, за ломтем погонишься, да без крохи останешься!
— Мне терять нечего, государь. Шкуры моей мне не жаль, а крепка ли она — то на волчьих зубах испробовать надобно.
— Коли терять нечего, то и обретать пошто?.. А ты жаждешь обрести! Не сыну ль своему позаздрил?
— Сын мой — кукла в твоих руках, государь… Красивая, живая кукла. Заздрить ему я не могу, понеже стремлюсь совсем к иному.
— А ты не больно учтив, Басманов, — не то угрозливо, не то насмешливо бросил Иван. — Не успел рядом сесть, а уж… — Иван не договорил, но бровь его вскинулась, и Басманов понял все и без договорки.
— Прости, государь… — намерился приподняться Басманов.
— Сиди, сиди! — пресек его Иван. — Не учтивость мне от тебя потребна — правда! Ты и речешь мне правду. А правде я всегда склонюсь, хоть и дерет она меня порой по сердцу… Верно подметил — кукла! Толико еще и заумная. Люблю я его… Сразу полюбил, как еще в рынды ко мне приставлен был. Как брат он мне стал, братца моего единоутробного Юрия, умом покойного, заменив. А иногда зачудится — змею на груди пригрел…
Басманов вздрогнул, под мышками у него так запекло, будто туда ему сунули по куску раскаленного железа. Но глаза Ивана смотрели на него просто и даже чуть грустновато, и жар постепенно схлынул, только на лбу густо выступили мелкие бисеринки пота. Басманов облизал губы и щепотью собрал со лба пот.