«В Париже, где он жил, – пишет Левинсон, – мало кто помнит покойного Антокольского; да и в России сегодня к нему мало интереса, несмотря на то что его многочисленные произведения наполняют московские и еще более петроградские музеи: как ненадежна художественная слава! Ибо он познал всю полноту славы. Он был в России скульптором века, того XIX века, который потерял самое элементарное представление о пластической форме. Антокольский разделял концепцию узкого натурализма, поставленного на службу гуманных социальных идей, задавленную идолом Репина, концепцию, реализованную художниками знаменитой „Ассоциации передвижных выставок“. К тому же Стасов, воинствующий, многословный критик, тот самый, что написал для Мусоргского чудовищно запутанное либретто „Хованщины“, повернул Антокольского к русской истории. Антокольский и стал ее иллюстратором и историческим портретистом в бронзе и в мраморе. Он исполнил Ивана Грозного, летописца Нестора, Петра Великого, казака Ермака, покорителя Сибири. Владея острым психологическим даром, он изваял героев и мучеников свободной мысли: умирающего Сократа, Спинозу и Христа, задуманного в духе Штрауса и Ренана; эти монументальные куклы, глубоко тронувшие его современников, не подают более признаков жизни. Но остается моральная личность Антокольского. Она была чиста. Неслучайно этот молодой еврей, бедный и решительный, не особенно умея и писать-то по-русски, стал кумиром и оракулом поколений. Сегодня мы прекрасно видим, что он пошел по неверному пути. Но он в него верил. Его художественные принципы были непоколебимы, бескорыстны, абсолютны: он был фанатиком. И что является большой редкостью, этот фанатик был воплощенной добротой. И хотя он очень настаивал на всевозможных лишениях и горестях судьбы художника, но не отказался посмотреть рисунки Льва. Под нажимом ребенка отец послал несколько рисунков в Париж, и – после тревожного ожидания – пришел положительный ответ, решительный, пьянящий. Маэстро нашел рисунки вполне удовлетворительными и советовал поступать в Академию художеств, при том условии, чтобы продолжать одновременно и школьное образование. Вчерашний непослушный и посредственный ученик, Лев, стало быть, будет художником, существом избранным и легендарным! Ему было в то время шестнадцать»[130]
.Этот «анекдот об Антокольском» повторят вслед за Левинсоном все биографы Бакста наряду с историей о «французском дедушке»; анекдот вполне в духе Вазари, о том, как гений прошлого признаёт в ребенке гения будущего. Но соответствует ли этот рассказ действительности? В своих воспоминаниях Бенуа намекал на то, что Бакст отчасти скопировал его, Бенуа, «театральное призвание» в рассказах о своем детском увлечении театром[131]
. В самом деле, в книге Левинсона история Бакста о его детских театральных играх слишком близко напоминает рассказы Бенуа. Возможно, конечно, что родители Бакста во времена его раннего детства, а значит, их благополучия, основанного на доходах деда, действительно пользовались дорогим абонементом в Итальянскую оперу[132] – хотя это плохо вяжется с утверждением об их безвкусии; возможно и то, что старший брат Левушки «пересказывал младшему спектакли по возвращении домой» (снова эта «дантова» достоверная деталь!), но рассказ о самодельном театре слишком уж напоминает Бенуа, этого подлинного «наследника»[133], семья которого была теснейшим образом связана с театром, и слишком целенаправленно, логически «подготавливает» последующее участие Бакста в театральных постановках в Петербурге и в Русских сезонах в Париже. Что, напротив того, кажется вероятным, так это увлечение Бакста игрой в доктора, о котором повествует Левинсон. Доктором был при этом, конечно, сам Левушка, а пациентками – его сестры. «Однажды, приготовив лекарство из разведенной в воде зеленой краски, он до того переусердствовал в натурализме, что проглотил его. Черт его дернул. С трудом его откачали, отпаивая молоком»[134]. Эта деталь кажется поистине невыдуманной и вполне вяжется с образом чувствительного, восприимчивого ребенка (хотя отчасти и таковой является романтическим, а затем и декадентским стереотипом), способного поверить своему собственному вымыслу.