– Все придумано мною!
И происходит такое, что трудно объяснить психологически. Все мы неожиданно чувствуем, какие мы вообще-то хорошие ребята, если сохранили до сих пор способность разыгрывать и разыгрываться.
– Змей подколодный! – говорит Игнатов. – Стоять тебе на коленях пять минут.
А сам в это время запирает двери. Пять минут проходят в молчании, затем Игнатов отпирает двери, и мы опять садимся на кушетку. Он говорит:
– Со злости написал полпередовой…
Игнатову под пятьдесят, мне – под сорок, Виктору – под тридцать… Они, наверное, будут жить долго, по крайней мере дольше меня, и пока они ходят по коридорам «Зари», память обо мне не заглохнет; даже знаю, как будут вспоминать меня, но это неинтересно: «А вот Ваганов!..» Мне от этого страшно…
Мне редко бывает страшно, когда я думаю о смерти. Я натренирован без страха думать о ней. Я умею думать о ней. По-моему, хороший писатель Леонид Андреев страдал самой страшной болезнью на земле – он неотступно думал о смерти, его организм был лишен каких-то тормозящих веществ или датчиков, которыми мы снабжены все. Его жизнь и его работа в такой жизни – подвиг, равного которому нет на земле. Пьяного Андреева боялся Горький – трактор перед велосипедом. Мой тренаж безбоязненности смерти я начинал с дум о бесконечно великом и бееконечно малом. Это удивительно просто: одна Вселенная плюс еще одна Вселенная и так далее. С отрицательными величинами сложнее: надо искать предмет такой малости, какой можно еще рассмотреть, а уж потом – идти проторенным путем. Итак, не бояться Бесконечности-плюс и Бесконечности-минус. Там дело пойдет проще: слова «никогда» и «бесконечность» одинаковы… Вот уже и половина дела. Надо медленно, если есть время, разлюбливать жизнь. Начинал я – не улыбайтесь – с пищи. Делал ее все проще и, значит, обильнее: тарелка мятой картошки с маслом, но без лука. Самое простое – разлюбить любовь. Позже я вам, наверное, покажу, как это делается. Далее надо гасить энергию тела; потихонечку да помаленечку. А там только начни – сам будешь по-стариковски волочить ноги. Работать надо двадцать пять часов в сутки – это одно из главных условий привыкания к смерти. Не верьте чепухе: «Я только тогда живу, когда работаю!» Он не умеет работать, игрунчик этакий. Работаю – значит не живу, отданный на откуп воодушевлению – подобию смерти – эйфории от работы.
Я начинал, скажем, работать в шесть вечера, по какой-то причине отвлекался – на часах одиннадцать, в груди тепло и просторно. Этого я не добивался, таким я родился. Маленькое усилие – опять текут строчка за строчкой в блаженной движимости времени. Отучить себя от мыслей о близкой смерти – дело возможное, стоит только отдаться течению времени, сопряженного с действием. Еда – напряженная работа, чтение – тяжелая работа, ходьба – наказание. «Не думай о голой обезьяне!» Я делал маленькую поправку: думай об обезьяне вообще. Этот несложный трюк непременно уводит в сторону – что и требовалось доказать.
Есть в ожидании близкой смерти – благостная вещь. Свобода! Головокружительная, отчаянная и пьянящая свобода, отдаваться которой надо умело: соблюдать все вышеперечисленные условия. Говорят, что свободен только тот человек, который не считается с мнением общества, которому наплевать на мысли о нем ближнего. Вот это невозможно, я иногда даже думаю: какое лицо у меня будет в гробу… Нет, свобода достигается другим – отторженностью от общества. Все время понимаешь, что ты не такой, как ВСЕ. Отсюда рукой подать до «пропадай моя телега, все четыре колеса!».
Я обнаруживаю себя стоящим возле окна, в кресле сидит первый заместитель главного редактора Андрей Витальевич Коростылев, и «лик его ужасен». Мне еще жить и жить до страшного диагноза, но бывали такие минуты, когда нечаянно наблюдавший за мной человек испытывал ужас, не зная почему. А я думал о какой-нибудь самой пустяковой вещи. Говорят, что перед боем на лицах солдат сто сороковым чувством можно прочесть обреченность. Не это ли испытывал Коростылев задолго до моего диагноза? Я же клянусь: возле окна о смерти не думал.
– Что ты тянешь? – наконец говорит Коростьшев. – Надо идти на планерку…
Самая моя большая ложь – приятельские отношения с Коростылевым, которого я ненавижу так, как меня ненавидел Леванов. Общаясь с ним, я чувствую фальшь каждого своего слова, движения, улыбки. Это так утомительно, что больше часа общаться с Коростылевым не могу: нахожу предлог для расставания. Он, дубина, ничего не чувствует, а я возвращаюсь в свой кабинет взмыленный и такой усталый, что минут пятнадцать сижу в неподвижности. Знаете, у него на носу растут коротенькие светлые волосики… Почему мы приятели? Виноват он – привязался ко мне, и я понимаю, что нравлюсь ему весь – от пяток до макушки головы. Он верит мне. Он… Когда я заболею, мой первый заместитель Коростылев будет носить за мной горшки, а я, скотина, не смогу забыть прошлого и буду его ненавидеть с прежней силой…