Эти оговорки объяснялись фактической невозможностью для правительства арестовать Льва Толстого, да еще по такому поводу, как его работа для помощи голодающим; газета поэтому старалась унизить великого писателя.
«Перед нами другой Толстой, — несчастный старик, находящийся в состоянии умственного и нравственного распадения, опустившийся до миросозерцания малограмотных анархистских листков и брошюр».
В это время Толстому было шестьдесят четыре года, и он находился в новом расцвете, что, вероятно, было понятно даже черносотенной газете.
Александра Андреевна Толстая утверждала, что граф Дмитрий Толстой ездил к Александру III с готовым докладом о заключении Толстого в суздальскую тюрьму, но Александр III был заранее предупрежден ею и доклада не подписал.
Дело было не так, это указал еще П. Бирюков; в то время Дмитрий Толстой уже умер и с докладом ездить не мог. Вероятно, правительство хотело и не решалось арестовать Толстого; оно не было для этого достаточно сильным.
Арест Толстого снял бы все упреки, которые кто бы то ни было мог делать этому великому человеку. Это было бы не только мученичество, на которое он сознательно шел, было бы освобождение от того, что сам Толстой с такой горечью называл своим юродством.
Полемика продолжалась до февраля 1892 года. Газета отступала с бранью и клеветой. Толстой отправил в «Правительственный вестник» письмо, которое в этой газете не напечатали. Привожу наиболее существенное: «Писем никаких я в английские газеты не писал. Выписка же, приписываемая мне и напечатанная в «Московских ведомостях» мелким шрифтом, есть не письмо, а очень измененное (вследствие двухкратного, — сначала на английский, а потом на русский язык — слишком вольного перевода) место из моей статьи о
Восемь газет напечатали опровержение.
Часть V
«ВОСКРЕСЕНИЕ»
I. Замысел
Разрастались деревья в яснополянском парке. Весной цвел ухоженный, перекопанный яблоневый сад, летом наливались соком желто-зеленые яблоки, к осени среди зелени сада начинали синеть дымы костров караульщиков, потом арендаторы на телегах вывозили яблоки.
Убирали тощие нивы яснополянские крестьяне.
Старели дети Толстого, покупали имения, играли в карты, любили своих жен или разводились с ними.
Семьи были несчастливы. Много записей о рождении мертвых детей. Отрава мира жила и в семье Толстого.
Непрерывно приезжали посетители, смотрели на Толстого, говорили с ним и смотрели на него, как на восход солнца в Альпах из гостиницы.
Он не изменил мира, но стал одной из достопримечательностей его. Умер толстый, бородатый, самоуверенный Александр III, неглупый человек, в часы отдыха игравший на медной трубе генерал-бас, пивший водку и боявшийся революции и Толстого.
Воцарился другой царь — Николай II; у него борода маленькая, держится он, как строевой офицер. В день коронации в Москве на Ходынском поле артельщики раздавали подарки, гостинцы и жестяные кружки с напечатанным на них рисунком — царскими орлами, царским вензелем. Не знали, что Москва уже не та, которая была при Александре III и II. Московское население, неожиданное, не сосчитанное пришло на поле, люди давили друг друга, проваливались в плохо закрытые колодцы, над Ходынским полем серым облаком стоял потный пар человеческого дыхания.
Новое царствование началось давкой.
Молодой царь в ответ на скромное заявление земства о конституции ответил словами, что все это «бессмысленные мечтания». Он заказал знаменитому художнику картину, в которой царь разговаривает с пристойно одетыми волостными старшинами, объясняя им, что никакой прирезки земли не будет и что собственность священна.
Это вызвало гнев и горечь у Толстого. Он не надеялся на царя, не верил в революцию, но необходимость изменения была ясна для него.
«Много ли человеку земли нужно?» — спрашивал когда-то Толстой, думая о самарских землях, о жадности земледельцев. Место дома, чтобы вытянуться, когда отдыхаешь; место в поле, чтобы можно было повернуться с сохою, конечно, нужно.
Лев Николаевич жил в солнечных комнатах верхнего этажа, старел. Вокруг него толкались толстовцы. Вот что рассказывает о них врач, его друг Шкарван, словак, которого судили, держали в венгерской тюрьме, а потом отпустили в Россию.
«Ах, его друзья! Вся эта больная «ватага». Он вел себя очень хорошо по отношению к вам. А о них я даже не осмеливаюсь произнести свое суждение. Какими бы они там ни были, одно только ясно — по отношению к нему они были неделикатны, каждый из них хотел его поправлять; усовещевали его, бедняжки! Его друзья были для него сущим наказаньем!» [19]