Огромный роман этот полон мелких неточностей, несмотря на то что его не раз перечитал сам автор, его жена, многочисленные профессиональные корректоры: княжна Марья надевает своему брату перед отъездом в армию простенький образок, который становится золотым, когда его срывают с князя Андрея, раненного в Аустерлицком сражении, французские солдаты; Наташе Ростовой тринадцать лет в августе 1805 года, пятнадцать – в 1806-м и шестнадцать в 1809-м; Николай Ростов, проигравшись в декабре, поспешно покидает Москву в ноябре; Пьер видит в феврале 1811 года комету 1812-го. Но читатели, захваченные повествованием, никогда не обращают внимания на эти мелочи.
Стиль, выработанный Толстым, как нельзя больше подошел для такого рассказа: увлеченный замыслом передать жизнь во всей ее полноте и разнообразии, писатель как будто не придает значения гармонии предложения, растягивая его, перегружая эпитетами, внезапно обрывая. Но процесс этот вполне сознателен и не имеет ничего общего с небрежностью – нагромождение деталей приводит к желанному результату. Его работа напоминает труд живописца, который задался целью создать громадное полотно, пользуясь исключительно кисточкой художника-миниатюриста. Уткнувшись носом в холст, он подгоняет крошечные мазки друг к другу, стирает, вновь накладывает, снова стирает и опять рисует, чтобы в результате из этих разрозненных цветовых точек родилась картина. Поля черновиков романа испещрены прилагательными, которые, прежде чем ими воспользоваться, Толстой «пробует на вкус», как краски на палитре. Чтобы написать портрет Наполеона, отдающего приказ начать Аустерлицкое сражение, он ищет сравнение «твердый, свежий, умный, бодрый», «здоровый, веселый, свежий», «бодрый, счастливый, сияющий», «с лицом, на котором отражалось заслуженное счастье». Из этого рождается: «Перед утром он задремал на несколько часов и, здоровый, веселый, свежий, в том счастливом расположении духа, в котором все кажется возможным и все удается, сел на лошадь и выехал в поле. Он стоял неподвижно, глядя на виднеющиеся из-за тумана высоты, и на холодном лице его был тот особый оттенок самоуверенного, заслуженного счастья, который бывает на лице влюбленного и счастливого мальчика».[428]
Или он делает заметки, из которых появятся чудесные страницы охоты у Ростовых: «Разгоряченная Соня. Ее черные глаза преданной собаки… Старые лакеи… Старая береза с неподвижными свисающими ветками… Звук охотничьего рожка… Рычанье собак…»Речь каждого персонажа тоже предельно точна, передает не только то, к какому социальному кругу тот принадлежит, но возраст, темперамент, привязанности. Пейзаж никогда не выступает «статистом», отражая состояние души, он активный участник событий. Дочитав последнюю главу, прощаешься с частичкой собственной жизни. Толстой не мечтатель и не пророк, не изучает беспристрастно своих героев, не проникает в темные тайны их души, никогда не переходит границы, доступной любому из нас, но чувствует острее каждого из нас, приближая к нам реальность, как никто другой. Люди и растения, камни и животные – для него явления одного порядка. Он с равным интересом склоняется над падалью и цветком. Усталость во взгляде старой лошади и самодовольство на лице капитана кажутся ему одинаково важными для объяснения существования вселенной и бытия. Этот пантеизм, связующий воедино чистое и нечистое, великое и малое, прекрасное и уродливое, живое и неживое, придает роману величие «Книги Бытия».
Глава 5
Ночь в Арзамасе
После «Войны и мира» Толстой приходил в себя долго и плодотворно – с упоением читал. Размышления о судьбах человечества и роли личности в истории, о разуме и инстинктах неизбежно привели его к философии. Он «проглотил» Канта и еще мало известного в ту пору в России Шопенгауэра, который потряс его. Как Фет осмеливается говорить, что произведения немецкого философа «так себе»? Никогда и никто не писал ничего более глубокого и справедливого о страдании человека, который всей жизненной мощью сражается против разрушительных сил, о необходимости целомудрия, отрицающего телесную оболочку, для достижения абсолютного счастья. Ах, что за горькое вдохновение у этого немца, какой суровый пессимизм, какое стремление к чистоте!
«Знаете ли, что было для меня нынешнее лето? – пишет Лев Николаевич Фету 30 августа 1869 года. – Неперестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Я выписал все его сочинения и читал и читаю (прочел и Канта), и, верно, ни один студент в свой курс не учился так много и столь многого не узнал, как я в нынешнее лето».