Что стояло за этим – боязнь погрязнуть в огромном историческом материале, отсутствие симпатии к политическим воззрениям героев, невозможность беспристрастно рассказать о событиях столь недавних, капитуляция перед сложностью и объемом задуманного? Все это, безусловно, присутствовало. Но главным было все большее желание отказаться от литературы и посвятить себя религии, с которой он так и не разобрался. Толстой вновь повернулся к Церкви, слепо, по-мужицки, стал исполнять все религиозные обряды. Период этот продлился около двух лет, к немалой радости Сони и Александрин. Как образцовый грешник, он простирался ниц перед иконами, но когда касался лбом прохладного пола яснополянской церкви, в душу вдруг закрадывалось сомнение: правильный ли путь выбрал? Лев Николаевич никогда не любил следовать за толпой, подчиняться правилам, не им изобретенным, все выученное всегда ставил под сомнение и советовал поступать так другим, исходя из собственного взгляда на проблему, и это вступало в противоречие с безличием, которого церковь требовала от своей паствы. И пусть ему удалось выработать некоторый внешний автоматизм в исполнении религиозных обрядов, разум все-таки восставал.
Двадцать второго мая 1878 года он записывает в дневнике: «Был у обедни в воскресенье. Подо все в службе я могу подвести объяснение, меня удовлетворяющее. Но многая лета и одоление на врагов есть кощунство. Христианин должен молиться за врагов, а не против их». Это стало первой трещиной.
Потом и другие части богослужения показались ему противоречащими здравому смыслу и даже самому слову Христа. И он, который еще недавно не допускал никакого обсуждения церковных догматов, стал один за другим критиковать их. Но не как скептик, а как первый христианин, чувствующий близость Всевышнего. Восхищался моральным законом, который проповедовали апостолы, но не верил в воскресение Христа, потому что не мог представить реальность этого события. Восставал против прочих чудес: Вознесения, Благовещения, Покрова Пресвятой Богородицы. Все это, по его мнению, было вызвано избытком воображения, недостойно проповеди христианства. «Подкреплять учение Христа чудесами, – отмечал Толстой в записных книжках, – то же, что держать при солнце зажженной свечу, чтобы лучше видеть».[482]
Еще более абсурдными и бесполезными считал таинство крещения и причастие. Не было понятно ему, почему православная Церковь, которая должна была бы служить объединению людей, считает еретиками католиков и протестантов, которые любят того же Бога? Почему, проповедуя милосердие и прощение, молится за победу русских войск над турками? Почему, любя бедных и обделенных, сама сверкает золотом, драгоценными камнями и покровами?
Теперь Лев Николаевич пользовался любой возможностью совершить паломничество к той или иной святыне: в июне 1879 года с Фетом побывал в Киеве, посетил скиты и пýстыни, делился своими сомнениями с монахами, отшельником Антонием, митрополитом Московским Макарием, епископом Можайским Алексием, архимандритом Леонидом… Все они понимали его стремление возвыситься настолько, чтобы исчезли противоречия и неправдоподобие различных богослужений. Но напоминали, что слишком часто, стремясь исправить какую-то деталь, нарушают равновесие целого, особенно если речь идет о старинном здании. Несовершенства православной Церкви ничего не значат, главное, что она оставалась нерушимой в течение веков. «Что они сделали, – заносит Толстой в записную книжку. – Они разорвали образование на куски, на каждом из которых закрепили глупое и подлое, ненавистное Христу. Они закупорили вход и сами не могут зайти».[483]
И пишет Страхову: «Волнуюсь, метусь и борюсь духом и страдаю; но благодарю Бога за это состояние».[484]Тульский епископ, с которым писатель беседовал в декабре 1879 года, немало был удивлен, услышав, что граф хотел бы стать монахом. Несмотря на решительный вид своего визитера, стал отговаривать его от этого намерения. Тогда Лев Николаевич сказал, что подумывает раздать свое состояние бедным. Епископ заметил ему деликатно, что это очень опасный путь. Посетитель ушел разочарованный, но с некоторым облегчением.
Через семь дней на свет появился его седьмой сын, Михаил.
«Хотя и нет того сюрприза, который бывает при первых детях, но теперь больше ценишь то, что не случилось никакого несчастья», – сообщает он брату 21 декабря 1879 года.