– Послушайте, – сказал он, – отдаюсь на вашу милость. Признаю, этот кот – ваш кот, и у меня нет на него никаких прав, я всего лишь обычный воришка. Но вы представьте: прихожу я домой после самой первой репетиции своей первой пьесы, и только шагнул в дверь, как этот кот вошел через окно. Я суеверней негра, и вот мне показалось, что отдать кота – все равно что собственными руками зарезать пьесу еще до премьеры. Знаю, вам это покажется глупым, вы ведь не страдаете дурацкими суевериями. Вы – разумный, практичный человек. Но если бы вы все-таки смогли войти в мое положение…
Перед этим грустным взглядом Элизабет капитулировала. Бушевавшие в ней чувства претерпели разительную перемену. Как неверно она судила о нем! Вообразила, будто он – банальный похититель котов, крадущий их бессмысленно и без всякого повода, а оказывается, он поступил так по очень важной и достойной причине. В душе Элизабет пробудилась жертвенность, свойственная каждой хорошей женщине.
– Конечно, нельзя его отдавать! Беду накличете!
– А как же тогда вы…
– Обо мне не беспокойтесь! Подумайте о том, сколько людей зависит от успеха вашей пьесы!
Молодой человек заморгал.
– Вы меня изумляете…
– Я понятия не имела, зачем он вам… А для меня он ничего не значит… ну, то есть ничего такого особенного… то есть… наверное, я к нему привязалась… но он не был… он не был для меня…
– Жизненно необходим?
– Вот-вот, это я и хотела сказать. Я держала его так просто, для компании.
– Разве у вас мало друзей?
– У меня совсем нет друзей.
– Нету друзей?! Это решает дело. Вы должны взять его обратно.
– Ни в коем случае.
– Возьмите его немедленно!
– Что вы, я не могу.
– Возьмите!
– Не возьму.
– Боже ты мой, а как, по-вашему, я буду себя чувствовать, зная, что вы там совсем одна, а я умыкнул, что называется, вашу единственную отраду в жизни?
– А я, по-вашему, как буду себя чувствовать, если пьеса провалится из-за того, что у вас не было черного кота?
Молодой человек вздрогнул и отчаянно запустил руки в свою жесткую шевелюру.
– Соломон – и тот не решил бы такой задачки… А что, если… Кажется, это единственный выход… Если вам сохранить на него определенные права? Вы могли бы заходить пообщаться с ним… а заодно и со мной? Я почти так же одинок, как и вы. Моя родина – Чикаго. В Нью-Йорке я, считай, никого не знаю.
Когда живешь одна в Нью-Йорке, поневоле научишься мгновенно составлять мнение о людях. Элизабет бросила быстрый взгляд на молодого человека и вынесла вердикт в его пользу.
Она сказала:
– Спасибо, я с удовольствием. Расскажите про вашу пьесу. Я, знаете, и сама пишу, понемножку совсем, так что известный драматург – это для меня персона!
– Если бы я был известным драматургом…
– Вашу первую пьесу ставят на Бродвее – это уже немало!
– Ну… да… – ответил Джеймс Реншо Бойд.
Элизабет показалось, что говорил он с сомнением. Такая скромность только подтвердила первое хорошее впечатление о молодом человеке.
Боги справедливы. За каждую ниспосланную ими беду они дают компенсацию. Они считают, что человек в большом городе должен быть одиноким, зато и дружба между двумя одинокими людьми, если уж возникнет, растет и крепнет куда быстрее, чем приятельство счастливцев, не испытавших на себе ледяного касания одиночества. Не прошло и недели, а Элизабет уже казалось, будто она знает Джеймса Реншо Бойда всю жизнь.
И все же чувствовалась в его рассказах какая-то дразнящая недоговоренность. Элизабет была из тех, кто, едва завязав дружбу, выкладывает о себе сразу все: и прежнюю жизнь, и нынешние свои обстоятельства, и все причины, которые привели их именно в это место именно в это время. При следующей же встрече, не успел ее собеседник раскрыть рот, она рассказала ему о канадском городке, где прошло ее детство, о богатой тетушке, которая оплатила ее учебу в колледже без всяких видимых причин – разве что тетушке просто нравилась внезапность, – о наследстве от этой самой тетушки, которое оказалось совсем небольшим, но его хватило благодарной Элизабет на переезд в Нью-Йорк в поисках удачи; рассказала о журналах, редакторах, рукописях – то отклоняемых, то принимаемых, о сюжетах своих рассказов, о жизни вообще, какая она есть в тех краях, где через Пятую авеню перекинута белокаменная арка [17] и сияет по ночам над Вашингтон-сквер крест Мемориальной церкви Джадсона.
Наконец Элизабет остановилась, ожидая, что Джеймс Реншо Бойд, в свою очередь, начнет рассказывать о себе, – а он не начал. Во всяком случае, так, как это слово понимала Элизабет. Он коротко рассказал о колледже, еще короче – о Чикаго. К городу Чикаго он, судя по всему, питал отвращение, рядом с которым чувство Лота к Содому и Гоморре можно назвать теплым. А потом он стал говорить о пьесе, как будто по части личных воспоминаний уже выполнил все, чего может потребовать самый придирчивый инквизитор.
На вторую неделю знакомства Элизабет могла с чистой совестью сказать о нем наверняка только две вещи: что он очень беден и что пьеса для него важнее всего на свете.