Еще один машинист - представитель московского центра "анекдотистов" (ей-богу - не вру!). Друзья собирались по субботам семьями и рассказывали друг другу анекдоты. Пять лет, Колыма, смерть.
Миша Выгон - студент Института связи: "Обо всем, что я увидел в тюрьме, я написал товарищу Сталину". Три года. Миша Выгон выжил, безумно открещиваясь, отрекаясь от всех своих бывших товарищей, пережил расстрелы,сам стал начальником смены на том же прииске "Партизан", где погибли, где уничтожены все Мишины товарищи.
Синюков, завотделом кадров Московского комитета партии: сегодня написал заявление: "Льщу себя надеждой, что у Советской власти есть законы". Льщу!
Костя и Ника, пятнадцатилетние московские школьники, игравшие в камере в футбол мячом, сшитым из тряпок,- террористы, убившие Ханджяна. Много после узнал я, что Ханджяна застрелил Берия в собственном кабинете. А дети, которые обвинялись в этом убийстве,- Костя и Ника - погибли на Колыме в 1938 году, погибли, хотя и работать-то их не заставляли,- погибли просто от холода.
Капитан Шнайдер из Коминтерна. Присяжный оратор, веселый человек, показывает фокусы на камерных концертах.
Леня-злоумышленник, отвинтивший гайки на железнодорожном полотне, житель Тумского района Московской области.
Фальковский, чье преступление квалифицировано как 58-10, агитация; материал - письма Фальковского к невесте и письма ее - жениху. Переписка предполагает двух и более человек. Значит, 58, пункт 11 - организация много отяжеляющий дело.
Александр Георгиевич сказал тихо: "Здесь есть только мученики. Здесь нет героев".
- На одном моем "деле" есть резолюция Николая Второго. Военный министр докладывал царю об ограблении миноносца в Севастополе. Нам нужно было оружие, и мы взяли его с военного корабля. Царь написал на полях доклада: "Скверное дело".
Я начал гимназистом, в Одессе. Первое задание - бросил бомбу в театре. Это была вонючая бомба, безопасная. Экзамен, так сказать, сдавал. А потом пошло всерьез, больше. Я не пошел в пропаганду. Все эти кружки, беседы очень трудно увидеть, ощутить конечный результат. Я пошел в террор. По крайней мере, раз - и квас!
Я был генеральным секретарем общества политкаторжан, пока это общество не распустили.
Огромная черная фигура метнулась к окну и, ухватив тюремную решетку, завыла. Эпилептик Алексеев, медведеобразный, голубоглазый, бывший чекист, тряс решетку и дико кричал: "На волю! На волю!" - и сполз с решетки в припадке. Над эпилептиком наклонились люди. Кто хватал руки, голову, ноги Алексеева.
И Александр Георгиевич сказал, показывая на эпилептика: "Первый чекист".
- Следователь у меня мальчик, вот несчастье. Ничего не знает о революционерах, и эсеры для него - вроде мастодонтов. Кричит только: сознавайтесь! Подумайте!
Я говорю ему: "Вы знаете, что такое эсеры?" - "Ну?" - "Если я вам говорю, что не делал,- значит, я не делал. А если я хочу вам солгать никакие угрозы не изменят моего решения. Хотя бы немножко вам бы надо знать историю..."
Разговор был после допроса, но не было заметно по рассказу, что Андреев волнуется.
- Нет, он на меня не кричит. Я слишком стар. Он говорит только "подумайте". И мы сидим. Часами. Потом я подписываю протокол, и расстаемся до завтра.
Я придумал способ не скучать во время допросов. Я считаю узоры на стене. Стена оклеена обоями. Тысяча четыреста шестьдесят два одинаковых рисунка. Вот обследование сегодняшней стены. Выключаю внимание. Репрессии были и будут. Пока существует государство.
Опыт, героический опыт политкаторжанина не нужен был, казалось, для новой жизни, которая шла новой дорогой. И вдруг оказалось, что дорога вовсе не новая, что все нужно: и воспоминания о Гершуни, и поведение на допросах, и уменье считать узоры обоев на стене во время допроса. И героические тени своих товарищей, давно умерших на царской каторге, на виселице.
Андреев был оживлен, приподнят не тем нервным возбуждением, которое бывает почти у всех, попавших в тюрьму. Следственные ведь и смеются чаще, чем надо, по всяким пустяковым поводам. Смех этот, молодцеватость - защитная реакция арестанта, особенно на людях.
Оживление Андреева было другого рода. Это было как бы внутреннее удовлетворение тем, что он снова встал в ту же позицию, которую занимал всю свою жизнь и которая была ему дорога - и, казалось,- уходила в историю. Оказывается, нет, он еще нужен был времени.
Андреева не занимает истинность или ложность обвинений. Он знал, что такое массовые репрессии, и ничему не удивлялся.