Если от этих общих рассуждений я обращусь к специально занимающему нас вопросу, то я снова повторю мой ответ, а именно: что свобода, которой пользуется гражданин, должна измеряться не сущностью правительственного механизма, при котором он живет, – будет ли это правительство представительным или нет, – но меньшим сравнительно числом наложенных на него ограничений и что действия этого механизма, созданного при участии или без участия граждан, не имеют либерального характера, если увеличивают стеснения за пределы необходимого числа, чтобы препятствовать всякому прямому или косвенному нанесению вреда, то есть необходимого числа для защиты свободы всякого против посягательства других: эти стеснения можно, следовательно, назвать отрицательно принудительными, а не положительно принудительными.
По всей вероятности, либерал, а еще более его разновидность – радикал, который более чем кто-либо другой в последнее время воображает, по-видимому, что если цель, к которой он стремится, хороша, то он имеет право проявлять над людьми все насилие, на какое он способен, будут протестовать. Зная, что цель его есть общественное благо, которое должно быть достигнуто тем или другим путем, и думая, что торием, напротив, руководит интерес касты и желание сохранить власть касты, радикал будет утверждать, что в высшей степени нелепо помещать его в одну и ту же категорию, и отвергнет аргументацию, доказывающую, что он действительно принадлежит к ней.
Может быть, при помощи аналогии он лучше поймет ее справедливость. Если бы где-нибудь на Востоке, где личное правительство есть единственная форма управления, он услышал из уст одного из жителей рассказ о борьбе, благодаря которой они низложили порочного жестокого деспота и поставили на его место другого, деяния которого выказывают его заботу о их благосостоянии, и если бы после того, как они выразили бы радость по поводу этой перемены, он сказал бы им, что они не изменили сущности своего правительства, он весьма удивил бы их этим, и, вероятно, ему трудно было бы объяснить им, что замена злого деспота добрым не мешает их правительству быть деспотическим. Точно то же можно сказать и о правильно понятом торизме. Когда торизм есть синоним принуждения со стороны государства по отношению к свободе личности, торизм остается торизмом, независимо от того, распространяет ли он это стеснение из корыстных или из бескорыстных мотивов. Как несомненно то, что деспот остается деспотом независимо от того, будут ли мотивы проявления его произвола хороши или дурны, точно так же несомненно и то, что торий остается торием, преследует ли он корыстные или бескорыстные цели, заставляя правительство ограничивать свободу гражданина сверх степени, необходимой для охранения свободы других граждан. Корыстный торий так же, как и бескорыстный, принадлежит к виду ториев, хотя и представляет собой новую разновидность этого вида. И оба они представляют собой резкий контраст либералу, каким он был в те времена, когда либералы действительно заслуживали этого названия. Определение либерала было таково: «Человек, требующий наибольшей отмены стеснительных мер, в особенности в политических учреждениях».
Таким образом, оправдывается выраженный мною в начале этой главы парадокс. Как мы уже видели, торизм и либерализм произошли вначале: один от милитаризма, другой от индустриализма. Один защищал режим государства, другой – режим соглашения; один – систему вынужденной кооперации, сопровождающей законное неравенство классов; другой – добровольную кооперацию, сопровождающую их законное равенство; и нет никакого сомнения в том, что первые акты обеих партий имели целью, с одной стороны, поддержать те постановления, которые производят эту насильственную кооперацию, а с другой стороны, ослабить то, что нынешний либерализм, поскольку он распространил систему принуждения, есть лишь новая форма торизма.
Истина этого мнения еще более очевидным образом будет доказана на следующих страницах.
II
Грядущее рабство
Одним из доказательств того, что любовь и жалость родственны между собой, служит то, что вторая, так же как и первая, идеализирует свой объект. Сочувствие к страдающему лицу заглушает на время воспоминание о его проступках. Чувство, которое выражается при виде несчастного в восклицании «бедный человек!», исключает мысль: «дурной человек!», которая могла бы возникнуть в другое время. Поэтому естественно, что, если несчастные нам незнакомы или лишь мало знакомы, все их недостатки и проступки остаются скрытыми. Вследствие этого если в наше время описывают несчастья бедных, то публика воображает этих несчастных непременно достойными уважения и не представляет их себе – что во многих случаях было бы справедливее – недостойными этого чувства. Те, страдания которых описываются в брошюрах и рассказываются в проповедях и речах, раздающихся по всей стране, изображаются непременно чудными людьми, с которыми поступили несправедливо: ни один из них не представляется несущим бремя своих собственных проступков.