— Джаджа, ты что, не пил вместе с нами,
— Тебе нечего сказать,
—
— Повтори, — папины глаза стали такими же темными, какими были глаза Джаджа во время обеда. Страх покинул моего брата и вошел в папу.
— Мне нечего сказать.
— Сок очень вкусный, — попыталась вмешаться мама.
Джаджа вскочил, резко отодвинув стул.
— Благодарю тебя, Господь. Благодарю тебя, папа. Благодарю тебя, мама.
Я уставилась на брата. Хорошо, что он хотя бы поблагодарил за трапезу правильно, так, как мы всегда делали, закончив есть. Но он сейчас делал то, чего никогда не позволял себе раньше: он выходил из-за стола прежде, чем папа произнес благодарственную молитву.
— Джаджа, — повторил папа с нажимом. Его глаза все больше темнели. Но брат уже выходил из столовой со своей тарелкой в руке.
Папа тоже привстал, но потом рухнул на место. Его щеки обвисли, как у бульдога.
Я взяла стакан и уставилась на водянисто-желтый сок, по цвету напоминавший мочу. Потом поднесла его ко рту и осушила одним глотком. Я не знала, что делать дальше. В моей жизни никогда не происходило ничего подобного. Я почти ждала, что услышу, как обваливается забор и погребает под собой деревья франжипани. Или как обрушиваются небеса. Или как сморщиваются и жухнут персидские ковры на блестящем мраморном полу. Что-то непременно должно было случиться. Однако единственным происшествием стало то, что я подавилась. Я закашлялась так, что стала задыхаться, а родители бросились на помощь. Папа стучал по спине, а мама обнимала за плечи и приговаривала:
—
Тем вечером я не спустилась к семейному ужину, а осталась в кровати. Меня мучил кашель, щеки горели. В голове тысячи монстров затеяли шумные игры, только вместо мяча они перебрасывали друг другу тяжелый, затянутый в кожу молитвенник. Папа зашел в комнату, и я почувствовала, как под ним проминается матрас кровати, когда он сел рядом со мной. Он спросил, не хочу ли я чего-нибудь. Мама уже готовила для меня суп
Чуть позже мама принесла мне немного супа, но его густой аромат лишь вызвал у меня тошноту. Я убежала в ванную, где меня вырвало, а когда полегчало, спросила маму, где сейчас Джаджа. Я не видела его с самого обеда.
— Он сидит в своей комнате, пропустил ужин, — мама погладила меня по голове. Ей нравилось проводить пальцами вдоль сплетающихся прядей. Она не станет переплетать мне косы до следующей недели. У меня очень густые волосы, они превращаются в тугую копну в тот же миг, как из них выскальзывает мамина расческа. Если мама попробует расчесать их сейчас, она только разъярит демонов, которые и без того поселились в моей голове.
— Ты купишь новые фигурки балерин? Взамен разбитых? — спросила я. До меня явственно доносился запах ее дезодоранта. У мамы безупречная темная кожа, если не считать недавнего рваного шрама на ее лбу, и сейчас ее лицо было совершенно спокойно.
—
Может быть, мама поняла, что ей больше не понадобятся статуэтки. Что, когда папа швырнул молитвенник в Джаджа, разбились не только ее танцовщицы: весь наш мир разлетелся на кусочки. Я лишь сейчас отважилась подумать об этом.
Мама ушла, я вернулась в кровать и задумалась о тех годах, когда Джаджа, мама и я не позволяли себе произнести вслух то, что думаем. Так было до Нсукки. Именно там все и началось. В крохотном садике тетушки Ифеомы, расположенном прямо возле террасы ее маленькой квартиры, в этом молчании была пробита брешь. Сейчас бунт Джаджа казался мне таким же удивительным, как новый, выведенный тетушкой Ифеомой сорт пурпурного гибискуса, наполненный волнующими ароматами свободы. Но не той, о которой кричали толпы, размахивающие зелеными листьями и выкрикивающие лозунги на площади после переворота. Это была свобода существования в чистом виде.
Но мои воспоминания начинались не с Нсукки. Они обращались к гораздо более раннему времени, когда все гибискусы в нашем саду были восхитительного алого цвета.
БЕСЕДЫ НАШИХ ДУШ
До Пальмового воскресенья