Перед нами проза, не без таланта, но к достоверности ее не стоит предъявлять чрезмерных претензий. Так вот, одна из глав его «Записок книжника» повествует, как попали в его собрание «конфетные» брошюрки Милашевича — не такие ли истории, им самим рассказанные, порождали толки о его провинциальных аферах? Семека наведался в Столбенец, прослышав об апокрифах, которые будто бы видели в окрестностях здешнего разоренного монастыря, а также ганшинского имения, где как раз перед тем был ликвидирован музей. Сосредоточась на этих надеждах, он как-то и не думал о Милашевиче; лишь задним числом дошло до него, почему казались такими знакомыми эти крики торговок на станции («А вот лещ копченый, с дымком! Бери, гражданин, щука жареная, еще горячая!»), и пыльная дорога к городу мимо приземистых складов, и осевший земляной вал, даже лужа, по которой, как по озеру, шла крупная рябь. Словно уже здесь бывал и все это видел; впрочем, не возникает ли подобное чувство в любом провинциальном городке? Лишь после того, как он убедился, что, с апокрифами его кто-то опередил, вид заведующего местной читальней напомнил ему о Милашевиче, вдохновив неунывающего книжника возможностью другой, попутной удачи.
Надо отдать Василию Платонычу должное, он выразительно описывает персонаж, как будто сошедший со знакомых страниц: пенсне, обвязанное у переносицы ниткой грязного цвета, свежестираную толстовку с подмышками, испорченными потом, плетеный шнурок вместо галстука, жестяной наконечник, оберегавший грифель карандаша, который торчал из оттопыренного нагрудного кармана, седеющие перышки вокруг большого рта, облезлую шевелюру. Нам ценны здесь все подробности: голые стены в лиловых чернильных пятнах, стриженый мальчик — единственный посетитель, листавший подшивку «Красной газеты», жестяной бак для кипяченой воды с кружкой на цепочке, самодельный плакат, призывающий к подписке: «Газета — твоя мать! Она ждет от тебя поддержки!» В библиотеки и читальни Семека везде наведывался непременно, здесь нередко и торговлишка книжная велась, а уж разговор о книгах возникал сам собой. Имя Милашевича он упомянул сперва просто так, для завязки: дескать, был когда-то и у здешних мест свои поэт — но тотчас уловил, как что-то дрогнуло при этих словах за блеснувшими стеклами, хотя самой темы собеседник не поддержал. Инстинкт книжника приучил Семеку не выдавать подлинного интереса, он лишь вспомнил к слову сюжет-другой из Милашевича, и можно поверить ему, со вкусом — несколько брошюрок не просто имелись в его коллекции, но читались и были ценимы. Мы так и видим, как библиотекарь слушает его недоверчиво и напряженно, наклонив голову и глядя снизу, из-под стекол, как потом он снял пенсне, чтобы протереть, и незащищенные глаза его с выпуклыми красноватыми веками оказались растерянными, беспомощными. «Странно,— проговорил он и откашлялся.— Странно увидеть вдруг собственного читателя». Тремя вопросительными знаками передает Семека свою немую реакцию, на которую последовало объяснение: «Я, видите ли, и есть Милашевич».
«Он сказал это, понизив голос и почему-то покосившись на мальчика в углу, как будто опасался свидетелей такого признания»,— замечает не без юмора Василий Платоныч. Эта доверительность голоса (дескать, между нами, не выдавайте), этот воспаленный взгляд произвели на него в первый миг впечатление, будто сказано было: «Я и есть Наполеон». Психологически можно понять перекос восприятия: к 1926 году Семека уже не представлял автора «конфетных» брошюр живым человеком. Почему же исчез так наглухо? Не печатал ли новых книжек? — этот вопрос прозвучал теперь естественно и бескорыстно. Нет, книжек не появлялось уже много лет. «Неужели больше не пишете?» — «Как не писать! — Он усмехнулся и почему-то похлопал себя по оттопыренному карману с карандашом в наконечнике.— Все время, каждый день. Без этого нет жизни». И вот тут Семека нашел (или, если верить молве, применил очередной раз) тот поворот разговора, который отчасти и порождал двусмысленные толки: он завел речь о необходимости попытать издание сборника в Москве, может, совместно из новых и старых вещей (в упоминании «старых» был, конечно, уже намек и на «конфетные» книжки), дал понять и свою причастность к издательскому миру. Собеседник отвечал на это пожиманием плеч; неожиданную идею надо было сперва переварить. Они договорились встретиться после шести в чайной — Симеон Кондратьич сконфуженно извинился, что домой пригласить не может, сославшись на нездоровье жены и вообще беспорядок. Ах, как нам это досадно! Хотелось бы, право, взглянуть посторонним взглядом на Александру Флегонтовну, на обстановку жилья — увы, приходится довольствоваться чем есть.