«Наше изгнание казалось необъяснимым предательством, — пишет работавший в руководимом С. Я. Маршаком Детском отделе Госиздата писатель Николай Чуковский. — А между тем в нем не было ровно ничего необъяснимого. Просто Маршак, всегда обладавший острейшим чувством времени, тоже ощущал грань, отделявшую двадцатые годы от тридцатых. Он понимал, что пора чудачеств, эксцентриад, дурашливых домашних шуток, неповторимых дарований прошла. В наступающую новую эпоху его могла только компрометировать связь с нестройной бандой шутников и оригиналов, чей едкий ум был не склонен к почтительности и не признавал никакой иерархии…»
Банда шутников и оригиналов — это Евгений Шварц, сам Николай Чуковский, Борис Житков, Ираклий Андроников, Николай Олейников, Даниил Хармс.
Трещина поглощает всех. Жить становится жутко:
Нейтральная полоса затоптана. Либо ты враг, либо ты друг, и третьего быть не может.
«У нас есть библия труда, — писал Осип Мандельштам в 1930 году, — но мы ее не ценим. Это рассказы Зощен-ки. Единственного человека, который нам показал трудящегося, мы втоптали в грязь. Я требую памятников для Зощенки по всем городам и местечкам или, по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду…»
«Самый чепушистый из писателей двадцатых годов, Зощенко, к тридцатым годам стал писать свои повести, полные безысходной тоски, — „Аполлон и Тамара“, „Сирень цветет“, „Возвращенная молодость“, „Записки Си-нягина“ — и кончил весь этот цикл „Голубой книгой“, которая прозвучала как мольба о справедливости, милосердии, чести».
Эта очень грустная фраза взята из воспоминаний Николая Корнеевича Чуковского.
«Голубая книга». Честно говоря, даже не знаю! В смысле, если трагическую историю пересказать так, чтобы получилось смешно, что в результате останется от трагедии? Вопрос важный, а вовсе не риторический.
Я имею в виду то место в «Голубой книге», где рассказывается, как император Сулла назначил цену в двенадцать тысяч динариев за отрубленные головы своих врагов и к чему это в результате привело.
— Сюда, что ли?.. С головой-то… — говорит убийца, робко стуча в дверь.
Раб докладывает об очередном визитере императору, который в сандалиях на босу ногу ставит пометки и птички на полях в списке жертв. Далее, после того, как входит убийца, держа в руках голову, происходит следующий диалог:
— Позволь, — говорит Сулла. — Ты чего принес? Это что?
— Обыкновенно-с… Голова…
— Сам вижу, что голова. Да какая это голова? Ты что мне тычешь?..
— Обыкновенная-с голова… Как велели приказать…
— Велели… Да этой головы у меня и в списках-то нет. Это чья голова? Господин секретарь, будьте любезны посмотреть, что это за голова.
— Какая-то, видать, посторонняя голова, — говорит секретарь, — не могу знать… голова неизвестного происхождения, видать, отрезанная у какого-нибудь мужчины.
Убийца робко извинялся:
— Извиняюсь… Не на того, наверно, напоролся. Бывают, конечно, ошибки, ежели спешка. Возьмите тогда вот эту головку. Вот эта головка, без сомнения, правильная. Она у меня взята у одного сенатора.
— Ну, вот это другое дело, — говорит Сулла, ставя в списках галочку против имени сенатора. — Дайте ему там двенадцать тысяч… Клади сюда голову. А эту забирай к черту. Ишь, зря отрезал у кого-то…
— Извиняюсь… подвернулся.
— Подвернулся… Это каждый настрижет у прохожих голов — денег не напасешься…
А если мы заменим Суллу на Сталина? Или даже возьмем пример, более нам близкий по времени. Горный лагерь чеченских боевиков, и вместо Суллы в главной роли Дудаев…
Будет ли смешное смешным, если время не успело залечить рану от произошедшей трагедии? Не кощунством ли будет смех, вытекающий из стилистики изложения?
Не знаю. Честное слово. Это я не в упрек Зощенко. Он-то тут ни при чем. Писатель пишет так, как считает нужным. Но ведь и читатель волен воспринимать написанное своими глазами. И глаза у каждого читателя разные.
Литература — это увеличительное стекло. Комедия обыкновенного человека при детальном, пристальном рассмотрении превращается в обыкновенную драму. А из множества этих невзрачных и примитивных драм, вызывающих смех и колики в животе у неприхотливых и близоруких зрителей, составляется великое трагедийное полотно под названием «Наша жизнь». В этом суть писателя Зощенко. И власти это понимали прекрасно.
Германия, 1933 год. В соответствии с «черным списком» книг, подлежащих сожжению, уничтожаются книги Зощенко.
Россия, 1940-е — середина 1950-х. Зощенко как писателя практически изымают из литературы.
«Разве этот дурак, балаганный рассказчик, писака Зощенко может воспитывать?..» — скажет о писателе Сталин. И спустит на Зощенко свору «тонкошеих вождей»[374]
во главе с погромщиком Ждановым, тогдашним главным ленинградским партийным боссом.Долго еще потом всякая литературная шавка, которых в те печальные годы расплодилось, как мух в навозе, старалась его облаять.