Читаем Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее полностью

У меня заколотилось сердце, когда я назвал свое имя; сердце колотилось в робком ожидании — мне хотелось увидеть дружелюбные лица, услышать приветственные возгласы. Но люди смотрели на меня с испугом. «Я о тебе и думать забыл, никто не верил, что ты вернешься», — неслось со всех сторон. Посетители, один за другим, украдкой выскальзывали за дверь, боясь, что я попрошу их о чем-то — например, о ночлеге. <…> Вскоре хозяин остался со мной наедине, <…> на лице его явственно читался страх, что теперь какое-то время я буду обузой для него одного.

Всё та же холодность, с которой Брекер столкнулся на мосту перед Ваттвейлем. Но только этот возвращающийся, Майсс, — натура более необузданная. Его захлестывают гнев и жажда мести. Однако чуть позже говорится: «И тут во мне тихо шевельнулась другая сила, сила самосознания, ощущения собственной ценности…» А далее следует удивительная фраза: «Я простил этим обремененным заботами людям их страхи, вызванные другими людьми».

Что здесь намечено, как картина, — это двойной суд. Вернувшийся привлекает отчизну к суду — к сопоставлению со своей мечтой, — но вскоре замечает, что на таком суде подвергается испытанию и собственная его справедливость. Мечта о целостности и переживание границы, из которого такая мечта рождается, обостряют взгляд вернувшегося, позволяя ему увидеть слепоту местных жителей. Он осознает их ожесточенный прагматизм, из-за которого они всегда видят только грецкий орех, который в данный момент нужно расколоть, но не дерево, с которого падают эти жесткие плоды. Однако как только вернувшийся садится в судейское кресло — садится, имея на то полное право, — он понимает: предъявляемое другим людям обвинение в отсутствии у них широкого взгляда предполагает, что с той же точки зрения должен быть оценен и он сам.

Описанный выше парадокс судимого судии редко формулируется в литературных произведениях прямым текстом. Но он часто находит выражение в модусе повествования — как ирония по отношению к персонажам и их нравственному пафосу. Это очень заметно у Макса Фриша. Его различные возвращающиеся — будь то мужчина из текста «Цюрих — транзит», Исидор (аптекарь, сбежавший в Иностранный легион) или Анатоль Штиллер[124]

— представляют собой комедийные фигуры, на которые падает столь же недобрый свет, в каком сами они видят своих соотечественников. Все эти невротичные интеллектуалы, занимающие маргинальное положение в обществе, сами участвуют — иногда толково, иногда беспомощно или истерично — в той смехотворной реальности, которой они пытаются поставить диагноз. И только поэтому то, что они имеют сказать, в литературном смысле оправдано. Как патриотическое воодушевление Брекера было бы китчем без эпизода пережитого им шокового потрясения при столкновении с холодностью земляка на мосту близ Ваттвейля, так же и поругания отечества были бы китчем, если бы их пафос не разбавлялся иронией. Даже старая дама Дюрренматта, чье право быть судьей обосновывается дерзкими метафизическими аргументами, впервые появляется на сцене, сопровождаемая смехом, как будто только что пришла, на ходулях, с какого-то фантастического карнавала. Особенно часто комизм бывает сконцентрирован в эпизодах первой встречи вернувшегося со швейцарскими полицейскими или таможенниками. Такая встреча великолепно описана в почти позабытом ныне романе Майнрада Инглина «Вендель фон Ойв». Классическим же примером подобной сцены является, несомненно, эпизод с оплеухой, которую Штиллер закатывает таможеннику на Базельском вокзале. После Фриша с этим мотивом многократно работал и Урс Видмер, а Хуго Лёчер превосходно обыграл ту же ситуацию в притче о группе индейцев из джунглей, открывающих для себя Швейцарию[125]. Такого рода швейцарский юмор всегда обретает подлинный смысл лишь в более широком контексте, связанном с мечтой о целостности и с критической проверкой этой мечты посредством ее применения к живому объекту.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературная Гельвеция

Похожие книги

Что такое литература?
Что такое литература?

«Критики — это в большинстве случаев неудачники, которые однажды, подойдя к порогу отчаяния, нашли себе скромное тихое местечко кладбищенских сторожей. Один Бог ведает, так ли уж покойно на кладбищах, но в книгохранилищах ничуть не веселее. Кругом сплошь мертвецы: в жизни они только и делали, что писали, грехи всякого живущего с них давно смыты, да и жизни их известны по книгам, написанным о них другими мертвецами... Смущающие возмутители тишины исчезли, от них сохранились лишь гробики, расставленные по полкам вдоль стен, словно урны в колумбарии. Сам критик живет скверно, жена не воздает ему должного, сыновья неблагодарны, на исходе месяца сводить концы с концами трудно. Но у него всегда есть возможность удалиться в библиотеку, взять с полки и открыть книгу, источающую легкую затхлость погреба».[…]Очевидный парадокс самочувствия Сартра-критика, неприязненно развенчивавшего вроде бы то самое дело, к которому он постоянно возвращался и где всегда ощущал себя в собственной естественной стихии, прояснить несложно. Достаточно иметь в виду, что почти все выступления Сартра на этом поприще были откровенным вызовом преобладающим веяниям, самому укладу французской критики нашего столетия и ее почтенным блюстителям. Безупречно владея самыми изощренными тонкостями из накопленной ими культуры проникновения в словесную ткань, он вместе с тем смолоду еще очень многое умел сверх того. И вдобавок дерзко посягал на устои этой культуры, настаивал на ее обновлении сверху донизу.Самарий Великовский. «Сартр — литературный критик»

Жан-Поль Сартр

Критика / Документальное