Через несколько часов, плотно поужинав, они танцевали. Под две гитары. В пустом классе. До одиннадцати вечера. Меня поразила даже не столько быстрота этого перехода от возвышенного к земному, даже не столько его внешняя безболезненность, сколько энергия, в таком избытке сидящая в них. «Пускай перебесятся», — сказала Ващенко добродушно, лучше меня разбираясь в девятиклассниках. Мы остались с ней в учительской и слышали, как ребята сдвигают парты, хохочут, бренчат на гитарах.
Был момент, когда они вдруг утихли, и я пошел в класс посмотреть, что происходит. Они сидели верхом на партах и ели сливы, привезенные Васей. Сливы, кстати, были странного белесого цвета, будто покрытые пыльцой, но очень сладкие, я тоже потом попробовал. Они ели сливы и молча, глазами тихими, затуманенными смотрели на доску, где мелом были написаны кем-то стихи. Я глянул и обомлел:
«Мы пели песни звонкие и ели сливы бледные, а косточки-то тонкие у нашей Лили бедной…»
Поди в них разберись.
Ночью, когда все спали, я услышал громкое астматическое дыхание. Поднялся, вышел в коридор. В учительской горел свет. На мой осторожный стук костяшками пальцев Ващенко сказала: «Можно». Она сидела за письменным столом все в той же шинели, накинутой на плечи. Глаза воспаленные, кончики ногтей с синевой, губы белые. «У вас нет валокордина? — спросила она. — Надо же, весь выдула. Но уговор: им ни слова». Под утро, часов в пять, послышались легкие гитарные аккорды. Стало быть, и они проснулись. День Ващенко кончался и начинался валокордином, их — гитарой.
Каждому свое.
В воскресенье вечером, закончив раскопки, мы погрузились в автобус, пришедший за нами из города, и покинули Мариновку. На прощание заехали в поле. Там преданно ждал нас бульдозерист Виктор. Тут же появилась стайка мальчишек, возглавляемая Линой. Девочка кинулась к нам и отдала кусок перкали с заклепками, маленький тросик и часть кольца от парашюта. «Ну что, загортать?» — сказал Виктор. С тупой грустью мы смотрели, как он разворачивает бульдозер и засыпает яму, глубина которой, чтобы не соврать, была не менее пяти метров.
Ну и напахали мы за трое суток!
Шофер нетерпеливо погудел, и мы двинулись дальше. Впереди на мотоцикле ехал Вася, а по бокам автобуса еще долго бежали мальчишки со своей предводительницей.
Мы увозили пушку с уцелевшим снарядом, часть лопасти, редуктор, храповик («Удивительно, — сказала одна девочка, — у третьего самолета подряд совершенно одинаково отрываются храповики!»), множество мелких деталей и останки неизвестного летчика. Но у нас была надежда, что он не будет вечно неизвестным, потому что нам удалось найти кусок обшивки, на котором стояло странное сочетание: Д2911. Теперь надо было набираться терпения, пока работники архива Министерства обороны СССР, получив от нас запрос, установят по этим данным номер самолета, фамилию летчика и его довоенный адрес. После этого эрвээсы начнут искать родственников и, если найдут, пригласят в город и вместе с ними торжественно похоронят останки. Появится еще одна могила с обелиском, утопающая в цветах. А в школьном музее — фотография совсем молодого человека в гражданской или военной одежде, блондина или брюнета, улыбающегося или серьезного, в ту пору еще не подозревавшего, что под стеклом в школьном музее будут лежать его последние письма с фронта, школьный дневник с пятерками или тройками, портрет невесты, перечень оставшихся без него орденов, воспоминания однополчан о последнем дне его короткой и героической жизни. Чьи-то глаза будут глядеть на все это, одновременно трогательное, жестокое и возвышенное, какие-то мысли будут шевелиться в стриженых или нестриженых затылках, и это будет означать, что «никто не забыт и ничто не забыто» — ни летчик, погибший в небе Донбасса, ни школьник, откопавший его в поле у села Мариновки, ни первоклашка, застывший перед фотографией с непокрытой головой. Никто из них не должен быть забыт, если мы думаем о прошлом, в котором наше будущее.
Мы возвращались домой — в маленький шахтерский город, наивно и прекрасно названный Красным Лучом. В автобусе было поразительно тихо. Ващенко шепнула мне, что наблюдает одну и ту же картину вот уже несколько лет: туда они едут громкие и распахнутые, а назад — притихшие и застегнутые. Я еще плохо знал ребят и совсем ничего не знал об их учительнице. Однако дни, прожитые и пережитые вместе с ними, дали мне возможность понять главное: за буквами «РВС» скрывается нечто большее, чем «разведчики военной славы». За этими буквами — десять лет жизни, наполненных делом, к которому я всего лишь прикоснулся, но в полной мере ощутил его святость.
Я понимал, что участием в раскопках не заканчивается, а только начинается моя журналистская работа, и стал размышлять, прикидывать — когда, с кем и о чем разговаривать. Но по обе стороны дороги, то совсем близко к ней, то на горизонте, появились терриконы, монументальные, как пирамида Хеопса. В них было что-то от вечности и столь созвучное нашим раскопкам, что я, завороженный их видом, почувствовал: ни думать, ни говорить о бренном не могу.