Я по-прежнему молчал в кабинке автомата, а Мари объясняла мне, что в номере у нее то слишком жарко, то чудовищный холод и она давно уже не пытается совладать с регулирующим температуру в комнате капризным термостатом, а лишь одевается и раздевается в зависимости от его причуд и неполадок, просыпается, дрожа, потому что отопление отключено и ей не удается его включить, и тогда открывает все шкафы, извлекает оттуда одеяла и пуховые перины и наваливает все на кровать, окоченев в три часа ночи, натягивает свитер, шарф, носки и так ложится, а в другие дни комната превращается в настоящую парильню, и приходится снимать с себя одежду уже на пороге, расстегивать блузку, не успев даже положить сумку на стол, принимать душ, ходить по ковру босиком в белом махровом халате с вензелем гостиницы, но вскоре все равно грудь начинает блестеть от пота, в горячем, насыщенном влагой воздухе ляжки и подмышки становятся мокрыми, окно открыть невозможно; упарившись, она в конце концов снимает халат, как безумная мечется нагишом по комнате, вдыхая насыщенный запах увядших цветов и мертвых орхидей. Подходит к окну, затягиваясь сигаретой, горящий кончик которой краснеет в темноте, и стоит, не двигаясь, глядя на мигающие в ночи огни города. Она стоит обнаженная перед широким окном на шестнадцатом этаже гостиницы, подставляя тело драматически пульсирующим красным отсветам и трассирующим электрическим вспышкам, и перечитывает факс, который я ей послал, потом садится за стол писать ответ на белом гостиничном бланке, пишет мне возле широкого окна, из которого виден весь город, любовное письмо. Я написала тебе письмо, любовь моя, сказала она.
Из кабинки я вышел в полном смятении, сердце мое разрывалось, я был бесконечно счастлив и бесконечно несчастен одновременно. За пять минут общения с Мари я переставал понимать, кто я есть, она кружила мне голову, брала меня за руку и заверчивала с большой скоростью, так что у меня все плыло перед глазами, чувства зашкаливали и разлаживались, я терял всяческие ориентиры, в ледяном воздухе я шел, сам не зная куда, глядя на черную блестящую воду канала, и меня раздирали противоречивые порывы, неукротимые, иррациональные. Присев на скамейку в аллее, тянувшейся вдоль берега, я достал из кармана пальто соляную кислоту и рассеянно покрутил пузырек в руках. Я старался противостоять остроте чувств, влекших меня к Мари, но было уже, совершенно очевидно, поздно, ее чары уже оказали свое действие, и я знал, что меня снова закрутит спираль драм и страданий, иными словами — страсти.
В тот же вечер я вернулся в Токио (зашел к Бернару за вещами, оставил ему на видном месте посреди кухонного стола записочку).
Стояла чистая, ясная ночь. Такси катило в направлении вокзала по тянущейся в темноте вдоль стен Императорского дворца длинной прямой унылой улице без единого магазина. Я сидел сзади, положив сумку рядом с собой на сиденье, и не думал ни о чем. Водитель высадил меня у вокзала, перед входом в зал Синкансэнов, я купил билет до Токио. Пройдя контроль, я поднял голову к табло, где бежали чередой надписи на японском и английском, электронные буквы сменяли друг друга методом наплыва, указывая номера поездов и время отхода, — так я узнал, что поезд на Токио отправляется через четыре минуты с третьей платформы. Я заторопился, побежал по эскалатору и оказался на платформе практически одновременно с поездом, прибывшим из Хакаты. Он был переполнен, я шагал вдоль вагонов, наклонялся к маленьким окошечкам на белых выпуклых боках Синкансэна и не видел внутри ни одного свободного места. Шел дальше от хвоста к голове состава, но, заметив, что перрон начинает пустеть и поезд, следовательно, вот-вот тронется, спешно прыгнул в вагон. Синкансэн медленно удалялся от вокзала, я стоял у двери и, прильнув к окну, смотрел на уплывающие назад во тьму холмы Киото.