Уже с полотенцем на голове, сидя в мужнином красном парикмахерском кресле, она решила попросить – нет, приказать Джуниор, чтоб та отныне помогала ей залезать и вылезать из ванны. Пусть это неприятно, пусть не хочется, но придется. Тут дело не в утрате независимости и не в неловкости от испытующих взглядов упругой молодой девчонки на ее бедную дряблую наготу. Что Гиду мучило и заставляло колебаться, так это – вдруг она утратит память тела, вдруг потеряет когда-то впитанное кожей чувство удовольствия. От ее первой брачной ночи, например, проведенной в его объятиях среди волн. Сбежав украдкой от занудливых гостей, они скользнули через черный ход во тьму и бросились – он в смокинге, она в спадающем с плеч свадебном платье – по шуршащей береговой траве на шелковый песок. Разделись. Нет, никаких дефлораций. Никакой крови. Никаких вскриков – ни боли, ни дискомфорта. Этот мужчина просто гладит, нянчит, купает ее. Она этак выгнулась. А он был сзади и, положив ладони ей под коленки, раскрыл ее навстречу набегающей волне. Кожа может забыть все это в обществе дерзкой девчонки, чья плоть сплошь в собственных сексуальных воспоминаниях, как в татуировках. Причем из самых свежих, несомненно, те, что связаны с Роуменом. Интересно, где именно он у нее отпечатался? И в каком виде? У Джуниор, скорей всего, их было столько, что и клейма, поди, уже негде ставить. И эти клейма, пробы и всякие прочие отпечатки кружевной сеткой покрывают все ее тело, так что один узор от другого неотличим, как неотличимы один от другого ее мальчишки.
А вот происшедшее с Гидой написано красками, к которым первоначальная свежесть только и возвращается что в воде с пузырьками. Придется все-таки что-то придумать; нельзя, чтобы присутствие Джуниор стерло, сгубило то, что ее плоть впервые познала в морской пене.
Однажды некая маленькая девочка забрела далековато – туда, где широкая синь за мысом, и дальше, вдоль косо набегающих волн прибоя, и вот уже под ногами не грязь, а чистенький песочек Надетая на ней мужская нижняя рубаха насквозь промокла от океанских брызг. А вот на красном одеяльце другая маленькая девочка с белыми бантиками в волосах – сидит, ест мороженое. Вода в море синяя-синяя. Поодаль группа смеющихся людей.
– Привет! Хочешь мороженого? – спросила девочка, протягивая ложку.
Они ели мороженое, в котором попадались кусочки персиков, но вот подошла улыбающаяся женщина и говорит.
– Ну все. Теперь уходи. Это частный пляж.
Потом, когда ее ноги уже месили грязь, она услышала, как девочка с мороженым кричит.
– Нет! Стой! Останься!
И вот огромная сверкающая кухня; полно взрослых людей, они готовят, болтают, гремят кастрюлями. Та, что сказала «теперь уходи», улыбается еще шире, а девочка с мороженым теперь и вовсе ее подружка.
Гида надела чистую ночную рубашку и старомодный шелковый халат. Села к туалетному столику, оглядела свое лицо в зеркале.
– Уходить? – спросила она свое отражение. – Или остаться?
Как могла она сделать и то и другое? Они пытались выгнать ее, согнать с песка в грязь, остановить, спрятав свадебное платье, но та, что кричала «стой!», вдруг исчезла, а сказавшую «уходи» держали в сторонке. Избалованные до потери разума богатством щедрого мужчины, они ничему не научились или научились чересчур поздно. Даже теперь – ведь что могут о ней подумать? Что ее жизнь – маета глупой обленившейся старухи, целыми днями напролет листающей газеты, слушающей радио и принимающей ванну три раза в день. Они не могут понять, что для победы требуется больше чем одно лишь терпение, – тут надобно голову иметь. И в этой голове не укладывалось, что есть женщина, к которой твой муж бежит, едва только она его поманит. Женщина, чье имя он не выдавал даже во сне. О, моя деточка. Милая деточка. Да пусть себе стонет; пусть отправляется «на рыбалку» без наживки и без снастей. Против этого имелись противоядия. Но теперь-то у нее нет тех запасов времени.