Дать выход этим физическим набуханиям, выделениям, зуду и жару, кратко обозначаемым словцом
Сара вспомнила эпизод далекого детства, давным-давно помещенный в рамочку с соответствующей улыбочкой. Ей шесть лет. Соседский малыш — он для нее малыш, потому что ему всего пять — прильнул к ней под толстым деревом во дворе, в кроне которого устроено импровизированное обиталище. Толстый карапуз под толстым деревом лепечет, что он влюблен в Мэри Темплтон. Обнимает Сару, только что прислюнявил липкий поцелуй к ее щеке и пропыхтел обязательное «Я люблю тебя». Распаленная его объятиями, поцелуем и этим «Я люблю тебя», растворенная в любви к нему, Сара внушает мелкому негодяю, что нельзя ему любить Мэри Темплтон, что Мэри слишком старая для него, что нужно любить ее, Сару. А он упорно твердит, что любит Мэри. Ее распирает ощущение несправедливости происходящего. Он только что поцеловал ее, сказал, что ее любит, он обхватил ее пухлыми ручонками, и тут же… Мэри Темплтон, конечно, недосягаема, она раз в неделю ходит в балетную школу, ей целых девять лет. Разумеется, как существо женского пола, Сара должна бы понимать, что малыш неизбежно обречен любить Мэри, ибо Мэри для него недосягаема. Сара соблазняет его совместной жизнью в древесной кроне, в раю над их головами. Она планирует стащить из кладовки сыр и ветчину, а из шкафа под лестницей старое пуховое одеяло. Малыш колеблется, его прельщает домик на дереве, но Мэри Темплтон все-таки перевешивает.
Этот эпизод, словно замороженный ископаемый мамонтеныш, долгие годы забытый в вечной мерзлоте, наполнил Сару тогдашними эмоциями. Она обожала пухлого маленького негодяя с его мягкими темными кудряшками и большими голубыми глазами. Его влажный поцелуй и это «Я люблю тебя» полностью затопили ее. Она не могла постичь, как ее можно не любить. Но он предпочел ей менту о Мэри Темплтон. Давным — давно, под деревом в несуществующем более саду, снесенном бульдозерами под новые постройки, пережила она отчаяние несчастной детской любви. Так она и списала ее когда-то, как детскую, не заслуживающую внимания.
К ней прибыл Билл. И с ним Молли, Мэри Форд, Сэнди Грирс, осветитель. Конечно, реконструировала Сара, ощущая, как спину ее полосуют горячие ножи, конечно, Билл и Молли живут в одном/
— Домой из дома.
И вот они уже товарищи по театру, но лишь внешне, ибо Сара как будто осталась на другом берегу, исключенная, наблюдающая издали. Она видит, как Билл исходит улыбками и взглядами, как томятся женщины, не в силах оторвать от него взгляда. Как, впрочем, и она сама. А он — сияющий самец, что-то вроде оленя, лося, что ли. В памяти всплывает библейская сцена: женщины, одуревшие от присутствия прекрасного Иосифа, ранят руки фруктовыми ножами, не соображая, что творят, себя не сознавая; сцена, интерпретированная Томасом Манном, в тысячах вариантов реинтерпретированная жизнью, сцена с той же замедленной подводной подоплекой, что и эротические сны.
Досужий треп, переливание из пустого в порожнее, легкие шуточки, хохмочки — обмен информацией на модифицированном языке поверхностного общения. Билл старается подпустить юмора в длинную историю о том, как он засел в Нью-Йорке без ангажемента.
— Неделя за неделей. Телефон молчит. И вдруг — прорвало! Четыре предложения подряд. Четыре! Хоть разорвись. — Он внезапно перешел на кокни. — Ну-у, Билл Коллинз, ишь, что и думать… Да-а… — Кокни озадаченно выпучил глаза, почесал затылок и преобразился в диктора Би-би-си. — Всеобщий центр внимания, пастбище для глаза…