Ренекен молча присутствовал при этой сцене, которую они, вероятно, не впервые разыгрывали друг перед другом. В этой мастерской он ощущал полное уничтожение личности Фердинанда. Теперь он не делал даже и карандашных набросков и опустился до такой степени, что не чувствовал потребности сохранять хотя бы видимость достоинства, прибегнув ко лжи. Его удовлетворяла роль мужа. Это Адель придумывала теперь сюжеты, создавала композиции, рисовала и писала, даже не спрашивая больше его советов. Она настолько усвоила его творческий метод, что продолжала работать за него, неуловимо перейдя грань, и ничто не указывало, где была веха его полного исчезновения как художника. Она поглотила его, и в ее женском творчестве оставался только отдаленный след его мужской индивидуальности.
Фердинанд зевал.
– Вы останетесь обедать, не так ли? – спрашивал он. – О, как я изнурен… Можете ли вы это понять, Ренекен? Я еще ни за что не принимался сегодня и уже падаю от усталости.
– Он ничего не делает – всего только работает с утра до вечера, – вставила Адель. – Он меня не хочет послушаться и никогда не отдыхает как следует…
– Это верно, – подтвердил Фердинанд, – отдых для меня – хуже болезни, я должен быть все время занят.
Он поднялся и, едва передвигая ноги, подошел к маленькому столику, за которым когда-то его жена писала свои акварели. Усевшись, он уставился на лист, на котором были намечены какие-то контуры. Это была, несомненно, одна из первых, наивных работ Адели – ручеек приводит в движение колеса мельницы под сенью тополей и старой ивы. Ренекен наклонился через плечо Фердинанда, он улыбался, глядя на этот по-детски неумелый рисунок, на вялость тона, на эту бессмысленную мазню.
– Забавно, – пробормотал он.
Но, встретившись с пристальным взглядом Адели, он замолчал. Уверенно, не прибегая к муштабелю, она только что набросала фигуру, каждый ее мазок изобличал большое мастерство и широту охвата.
– Не правда ли, мельница очень мила? – подхватил с готовностью Фердинанд, все еще склоненный над листом бумаги, с видом послушного маленького мальчика. – О! Я только еще учусь писать акварелью – не больше!
Ренекен был совершенно ошеломлен. Это Фердинанд писал теперь сентиментальные акварели.
Анатоль Франс
Хорошо усвоенный урок
Во времена Людовика XI в Париже, в довольстве и достатке, жила горожанка по имени Виоланта, красивая собой и хорошо сложенная. У нее была такая ослепительная кожа, что посещавший ее мэтр Жак Трибульяр, доктор права и прославленный космограф, не раз говорил ей:
– Глядя на вас, сударыня, я считаю возможным и даже вполне достоверным то, что сообщает нам Кукурбитус Пигер в одном примечании к Страбону, будто бы в старину город Париж и его университет назывались именем Лютеции, или Левкеции, или еще каким-нибудь производным от слова
На что Виоланта отвечала:
– С меня довольно и того, чтобы грудь моя не была безобразной, как у некоторых известных мне особ. И я ее показываю только для того, чтобы не отставать от моды. Поступать наперекор тому, что принято, было бы дерзостью.
Г-жа Виоланта во цвете юности вышла замуж за стряпчего – человека весьма желчного и ретивого до поборов и взысканий с бедного люда, к тому же тщедушного и хилого, – словом, по всей видимости, способного скорее приносить беду в чужой дом, нежели радость – в свой собственный. Своей половине он предпочитал мешки, набитые судебными делами и не в пример ей весьма нескладные. Они были грузные, разбухшие, бесформенные, и стряпчий возился с ними ночи напролет. Г-жа Виоланта была слишком разумна, чтобы любить столь малоприятного мужа. Однако мэтр Жак Трибульяр утверждал, что она, подобно римлянке Лукреции, совершенно добродетельна, стойка, крепка и непоколебима в своей супружеской верности. Главным его доводом было то, что даже он не мог совратить ее со стези долга. Люди здравомыслящие пребывали на этот счет в благоразумном сомнении, полагая, что все тайное станет явным только в день Страшного суда. Они замечали, что эта дама весьма неравнодушна к драгоценностям и кружевам и на всех сборищах и даже в церкви появляется в бархатных или шелковых платьях с золотым шитьем и богатыми украшениями; но они были слишком добропорядочны, чтобы решительно утверждать, будто, внушая греховные мысли христианам, которым она казалась столь привлекательной и нарядной, она сама согрешила с кем-нибудь из них. Словом, вопрос о добродетели г-жи Виоланты они готовы были разрешить игрой в орел или решку, что служило к вящей славе этой дамы. Впрочем, ее духовник брат Жан Тюрлюр неустанно укорял ее.
– Не думаете ли вы, сударыня, – говорил он ей, – что блаженная Екатерина была бы причислена к лику святых, если бы вела такую жизнь, какую ведете вы, обнажая грудь и выписывая из Генуи кружевные рукавчики?