Женщины работали сегодня отдельно от мужчин, вороша сено на дальней делянке, где оно уже успело слежаться в рядах. Поэтому мы их видели только утром и во время обеда. Я думал, что Юлия Александровна будет на меня дуться. В конце концов, сколько раз она могла спускать мне мою бестактность, непонятливость и эту безобразную неуклюжесть в отношениях с женщиной! Но она была такой же, как вчера, ровной, ласковой и только немного чуть более насмешливой. Да и то так, что заметить это мог только я сам. Когда мы оказались рядом, она незаметно пожала мне руку. Нет, Кравцова была достаточно умна, чтобы не сердиться на то, чего все равно нельзя было изменить. И, очевидно, решила не настаивать более на своем праве быть пассивной стороной в деле постановки точки над «і», которое сама так отчетливо написала. Вечером, когда небо за сопкой опять начало багроветь от восходящей луны, а мы снова стояли на своем обычном месте, на берегу, я после долгого молчания спросил:
— Значит, вы считаете меня уже не монашествующим рыцарем, как прежде, а глупым ученым монахом, так, Юлия Александровна?
Она тихонько рассмеялась:
— А вы не находите, что оба они одинаково смешны? Вы просто большой ребенок!
И вдруг, приподнявшись на цыпочки, женщина обхватила меня руками за шею и, уткнувшись мне в грудь лицом, неожиданно заплакала:
— Злой ребенок! Из тех, которым нравится обрывать бабочкам крылья… Разве вы не видите, как я вас люблю…
Сначала я растерялся, начал что-то бормотать в ответ и, откинув сетку накомарника от лица плачущей женщины, руками пытался вытереть слезы на ее щеках. Но она плакала все сильнее и все теснее ко мне прижималась. И вдруг я почувствовал, как во мне поднялась откуда-то волна невыразимой нежности и острого желания. В одно мгновение эта волна смыла плотину всяких условностей и моих запутанных представлений о том, что хорошо и что плохо. Руки как будто сами подхватили маленькую, худенькую женщину, а ноги понесли ее прочь отсюда, где слишком близко от нас были другие люди. Женщина перестала плакать, и только слышно было, даже сквозь толстый ватник, как гулко бьется ее сердце. И в унисон ему, казалось, бьется мое.
Искать уединенного места долго не пришлось — их здесь было сколько угодно. Недалеко от берега, в густых зарослях тальника находилась уже скошенная поляна с одной-единственной копной посредине. К этой-то копне я и принес свою казавшуюся мне почти невесомой ношу. Все, что скопилось в нас обоих за целые уже годы противоестественных в сущности ограничений и запретов, внешних и внутренних, давнего интереса и глубокой симпатии друг к другу, сосредоточилось в эти минуты в стремлении к взаимному обладанию. И не было уже никаких препятствий для того, чтобы оно разрядилось теперь таким же взаимным наслаждением.
А потом мы сидели под той же копной и, устало обнявшись, молчали, как молчали и будут молчать в таких случаях миллиарды людских пар. По мере того как за сопками поднималась луна, наша лужайка становилась все более светлой, а окружающие ее кусты все более плотными и темными. Затем мы гуляли по острову, который весь целиком был сегодня в нашем распоряжении. Вчерашние любовники после почти бессонной ночи и длинного рабочего дня, едва поужинав, мертвым сном уснули в своих шалашах.
Женщины рассказывают о себе куда менее охотно, чем мужчины, и обычно только тогда, когда это по-настоящему нужно. Но теперь я должен был знать, кто же она, эта первая женщина, к которой я испытал истинное, почти неодолимое влечение. Тем более что очень может быть, она окажется и последней. И Юлия, хотя и довольно скупо, рассказала мне свою историю.