Однако мысль, что несчастный старик может и в самом деле оказаться мужем женщины, с которой я был близок, вызывала во мне отчаянное сопротивление, а беседа с ним представлялась невероятно тягостной. Ведь он вцепится в меня мертвой хваткой, начнет расспрашивать о своей жене, интересуясь подробностями ее быта, знакомств, настроений и, хотя дело будет идти об уже довольно далеком прошлом, мне придется прикидываться немногознайкой, лгать, отводить глаза. Поэтому я продолжал убеждать себя, что фамилия, статья и срок Кравцова еще не дают мне достаточного повода, чтобы спросить у калеки-оборванца: не он ли известный даже за пределами нашей страны теоретик мостостроения? Зоологический эгоизм, развивающийся за годы заключения и примитивнейшей борьбы за существование, побуждал меня вести себя по законам страусиной логики, в данном случае не только глупой, но и подлой. Еще подлее было довольно тонкое для доходяги соображение, что вряд ли мы можем попасть в один лагерь с Кравцовым. Производству, которое сейчас меня затребовало, специалист по мостостроению, да еще теоретик, понадобиться никак не мог. А раз так, то либо будет установлено, что этот Кравцов — специалист другого профиля, а следовательно и не муж Юлии, либо я никогда так и не узнаю до конца, кем он был в прошлом, и для оправдания нечистой совести перед самим собой у меня останется небольшая лазейка.
Нежелание что-нибудь делать, гласит старая мудрость, находит тысячи причин этого не делать. А я могу добавить еще, что потеря разума начинается с потери этических принципов. И почти успокоенный своими доводами против необходимости уточнить, кто же такой Кравцов, я опять опустился на нары и закрыл глаза. И вновь меня разбудила, но уже не зрительная, а слуховая подсказка памяти, на этот раз — точная. Я слышал произнесенное голосом Юлии слово «гений». Это была рифма к имени ее мужа, почти несомненно заимствованная из известной строфы «Онегина». Однажды Кравцова рассказала мне маленький эпизод из своей семейной жизни. По случаю дня рождения хозяина дома один из гостей, коллега Юлии по профессии, нарисовал на него дружеский шарж. Рисунок изображал автора новой теории расчета мостов в виде арматурщика, сплетающего ажурный мост через широкую реку из красивых математических знаков. Рисунок профессору понравился, а вот по поводу шутейного стишка-подписи под ним он сказал, что объявление кого-либо гением даже в шутку и в очень специальной области сейчас небезопасно. Монополия на все виды гениальности принадлежит теперь только одному человеку во всей стране. Жена припомнила эту историю для характеристики своего мужа, человека не всегда осторожного по части политической шутки. И вообще-то острый на язык, он был к тому же несколько избалован отношением к старым специалистам в двадцатые годы. Возможно, что некоторая свобода высказываний Кравцова тоже сыграла свою роль в его аресте и осуждении. Для меня сейчас важно было только то, что его имя рифмуется так же, как и у главного героя пушкинской поэмы. Значит, мужа Юлии звали Евгением. Теперь в этом не было уже никаких сомнений.
Прятаться от собственной совести было теперь почти не за что. И скорее по логике чувства, чем по логике ума, я почувствовал острый стыд перед самим собой. Если я завтра же утром не сообщу этому человеку, что его жена не опозорила себя публичным отречением от него, а осталась ему преданным другом, то совершу самый низкий поступок в своей жизни, который потом никогда себе не прощу. Со мной произошло то, что почти всегда происходит с людьми, выздоравливающими от последствий голодного изнурения и, как выразились бы теперь, от лагерного стресса.
Теперь мысли о своем последнем лете в Галаганных вызывали у меня не только тревожные ассоциации. Они вызывали и теплые воспоминания о Юлии, о ее любви ко мне. Но дальше чувства благодарности и признательности к этой женщине эти воспоминания не шли. Ну, а ответная любовь или хотя бы ее остаток? Увы, современные психофизиологии с их пробирками и микроскопами ближе к истине, чем Шекспир и Данте. В одном анекдоте тех лет говорилось о старом колхознике, участнике колхозного съезда, которому после показа делегатам балета «Ромео и Джульетты» в Большом театре обратился столичный репортер:
— Вы, конечно, согласитесь со мной, что в нашей счастливой стране возможны проявления даже более ярких чувств, чем это было во времена Шекспира!
Но колхозник ответил уклончиво:
— Оно, знаете, гражданин хороший, теперь харч не тот и любовь не та…