В сорок шестом его отправили на пенсию, правда персональную. Под величайшим секретом сообщили, что о нем вспомнил лично товарищ Багиров. Еще раз похвалил, но потом заметил, что этому хорошему химику полностью доверять нельзя: ведь если он из какого-то говна смог выделить полезный продукт, то кто ему помешает из какого-нибудь другого говна выделить яд?!
Курносенькую дед встретил в начале двадцатых на своем заводе. Она была простой работницей, лет ей было не больше восемнадцати, сбежала она с матерью в Баку из вечно голодающего Поволжья, откуда-то, кажется, из окрестностей Саратова. И стала тайной женой моего деда, полюбив его сразу и безоговорочно; и молилась на него, как на Вседержителя; только Богу шептала она по утрам слова непонятные, заученные в детстве, а умному, зрелому, крепкому своему мужчине – слова простые, которые учить не надо. Не знаю, чем она так тронула дедово сердце, своей ли этой безоглядной, всегда почтительной любовью, а может, я к ней несправедлив, может, была она мила той особой русской милотой, которая нежданно-негаданно вдруг вспыхивает в любой глуши…
Связь их стала известна и бабушке, и всему бакинскому еврейскому бомонду лет через пять, когда Курносенькая с перерывом в два года родила деду двух детей, девочку и мальчика. Опять же не знаю, может, дед и отговаривал ее рожать, чадолюбив он, по-моему, не был; во всяком случае, с нами, официальными, так сказать, внуками и внучками, никогда не сюсюкал и сблизиться не стремился. Но как бы то ни было, детей Курносенькой дед признал, так что все его пять детей были Аврутины.
Бабушка все рассказала дочерям. Те отца осуждали. Втайне, конечно, – не из тех он был, кого можно осуждать явно. В глазах еврейских семей дед свой интеллектуальный авторитет не потерял. Напротив, пренебрегая условностями, утвердил его еще более, а вот бабушка выглядела страдалицей, и подозреваю, что находила в этом горькое удовлетворение. Это давало ей возможность поквитаться с дедом за те римские времена, когда она упорно, пуская в ход извечные женские хитрости, завоевывала его, а он не спешил пасть побежденным, исчезая то на несколько дней послушать в Милане что-нибудь великое в Ла Скала, то на несколько недель в Париж, дабы погрузиться там в изучение Спинозы. Он и теперь отгораживался от ее упреков либо заводскими заботами, либо, уже на пенсии, чтением Гегеля или все того же – будь он проклят! – Спинозы. Но все же, все же! Теперь можно было нападать, можно было наносить удары в любую минуту, например, неся ему из кухоньки чай с мелко наколотым рафинадом, можно было спрашивать: «А
Тем не менее каждым будним вечером он исчезал на несколько часов, дети Курносенькой радовались ему, как возвращающемуся с работы отцу, а внуки – как навещающему их любимому деду..
Нас он никогда не навещал. Ни когда мы болели, ни когда родители шумно отмечали наши дни рождения. Приходила на них только бабушка.
Один только его приход к нам, на Тверскую, я помню. В нашей квартире появилась тогда удивительно милая, ладная кошечка, Дымка, и дед вдруг совершил чудо – он пришел как-то в воскресенье днем, часа полтора играл с ней, потом заспешил и исчез, даже не выпив чая.
Но как он играл с Дымкой! Молодая дурында с восторгом гонялась за веревочкой, которую он возил по полу, азартно кидалась на его приближающуюся руку, отбегала и прятала голову за выступ порожка, полагая себя невидимой. А дед хохотал, как ребенок, и единственный раз в жизни я слышал, как он умеет взахлеб смеяться.
Может быть, сама лишенная детства, Курносенькая распознала, как ему, умному, зрелому, крепкому ее мужчине, надоедает быть умным и зрелым, как мечтает он просто похохотать. Может быть, она умела заставить его забывать о тяжелой кузнечной работе, об адском напряжении херсонского учения, о необходимости вламываться в мир, завоевывать его раз за разом… и оказываться раз за разом на руинах… и искать забвения в мыслях великих философов, в рвущих сердце сладких мелодиях. Может, и отдаваться ему она умела то легко и радостно, то чуть испуганно, дабы почувствовал он себя вечно молодым фавном, догнавшим легконогую нимфу. Может, и детей она наставляла не рассказывать ему о школьных трудностях, о том, как хочется есть, о синяках и обидах, а играть с ним, дурачиться, беситься. Чтобы каждый вечер обретал он в ее нищей квартирке, в двух шагах от навсегда утерянного завода, просто детство, просто юность, просто молодость и беззаботность, которых никогда до этого у него не было. И которые вдруг появились, когда пора уже спускаться с горы навстречу туману небытия.