И так далее…
Я ему говорю:
– Военный переворот в СССР – это я верю, на это мы всегда горазды. Но остальное – это уж ты, извини, загнул. Понятно, что мы движемся в сторону прогресса, но вряд ли с такой скоростью.
Ватохин усмехнулся и внимательно посмотрел на меня через очки. Потом он ткнул пальцем в небо и загадочно выразился:
– Это вести оттуда. Я просто передаю информацию. Хочешь верь, хочешь нет.
У меня закружилась голова. Серёга молча смотрел и попыхивал трубочкой. От печки веяло ровным теплом, на потолке сияли алые пятна света из-под дырявых конфорок. Чайник посапывал облупленной крышкой. В этот момент на улице что-то громко зашипело ивзорвалось. Окно, затянутое дедморозовскими узорами, осветилось поднебесным светом. Я вздрогнул: мистика, да и только!
– Это шоферюга из ракетницы стреляет, – хладнокровно заметил Серёга.
Я выдохнул и нервно засмеялся. Только представьте себе: сидят под звёздным небом в тесном каменном домике два молодых человека, варят гороховую кашу с копчёными рёбрами и обсуждают план будущего Европы и мира! И ведь подумать только, насколько он оказался прав!
Вдруг такая тяжёлая тоска взяла меня ото всей этой мистики, кота-кофемана, кромешного снега, темноты, сугробов, что я засуетился, подхватился, упаковал гитару и собрался в Ростов, поближе к горячему водоснабжению и канализации. К тому же в обед я вспомнил, что сегодня меня приглашали на день рождения капитан-механика теплохода «Курейка». Значит, подадут сладкую водочку, жирнючих азовских лещей, осётра в пергаментной бумаге, терпкие мочёные яблоки из кадушки с балкона, а из духовки соседа Андреича в середине вечера принесут толстого скворчащего гуся с черносливом, а под конец мы будем петь песни, и они тронут сердце какой-нибудь лукавой разведённой подружки…
Серёга изумился:
– Ведь сегодня Рождество, куда ты едешь? Его надо встречать дома, среди своих. Посидим, погутарим, рёбрышек поедим. К тому же у водилы есть классная самогонка, пшеничная – семьдесят градусов. Колядки устроим, – добавил он упавшим голосом.
Я содрогнулся, и вдобавок ко всему, второпях, спотыкаясь, ответил ему по своему тогдашнему безбожию нечто такое, что, слава Богу, не могу вспомнить сейчас.
Серёга смутился, потом вскипел, но сдержался и только заметил как-то отчуждённо:
– Ох, попадёшь ты, Садат, в яму!
И в этом он оказался прав!
Через десять минут, подходя к станции, я будто бы услышал крик электрички, разбежался на ледяной тропе, поскользнулся и обрушился вместе с гитарой с небольшого ледяного обрыва, разбив драгоценный инструмент и сломав правую руку сразу в трёх местах.
Сквозь оглушительную боль, корчась на мёртвом снегу, я ещё раз услышал те богохульные слова, что я произнёс совсем недавно. Они били мне прямо в висок и расплывались яркими воспалёнными пятнами в глазах. Стеная и завывая, пополз я к электричке, которая пришла только через пятнадцать минут. По дороге я пытался постучаться к кому-то из знакомых казачков за помощью, но мне никто не открыл. Машинист увидел меня на другой стороне платформы, послал людей, меня погрузили в вагон и стали откачивать. По дороге он вызвал «Скорую», но она не подошла к вагону.
Очередь в травматологии была такая, что помощь мне оказали только три часа спустя.
С перекошенным от шока бледно-синим лицом, с белым мокрым гипсом на чёрной шёлковой перевязи я ввалился в мастерскую друзей-художников. Они сидели за небогатым столом и собирались праздновать.
Ахали, охали, но потом сошлись на том, что для гитариста важнее всё же левая рука, и начали пить за Рождество и моё скорое выздоровление. Конечно, никакой коньяк меня не брал, и когда друзья разошлись, я улёгся, тихо поскуливая, на сырой диван, натянул потёртое ватное одеяло со следами амурных битв и приготовился к тяжёлой бессонной ночи.
Руку в гипсе, мокрую и холодную, рвало, крутило и сводило, словно ржавую пружину. Голова ныла и гудела. Под закрытыми веками пульсировал багровый туман.
Наступила тишина. Я открыл глаза. Боль исчезла. Подвал залило ровным спокойным светом. Рядом с диваном сгущалось пространство, и в воздухе появилось плотное облако тумана в виде яйца… Оно висело, не касаясь пола, и оттуда или внутри меня зазвучал голос:
– Что, сынок, плохо тебе?