– Ты у меня поговори ещё! – заорал обычно спокойный Будкин. – Диссидент хренов! Мало тебе того, что я тебя два раза отмазывал от органов? Всю редакцию на прослушку из-за вас с Витей посадили! Давай ноги в руки, и чтоб я тебя до вечера не видел.
– С удовольствием, – ответил я, – с большим удовольствием.
И мы разбежались – волков, как известно, ноги кормят.
До самого вечера, как и было наказано, я таскался с блокнотом и стареньким «Киевом» на шее по всем доступным объектам в радиусе пяти километров. Где на машине, где на катере, где пешком; по трапам, между гор ржавого железа, по стальным палубам, с борта на берег, с причальной стенки снова на борт какой-нибудь плавучей посудины. Люди сидели на собраниях и у телевизоров молча…
А в редакции дым стоял коромыслом. Машинистка, старая дева Елена Ивановна, закутанная в пуховый платок, непрерывно тарахтела клавишами на громадной механической машинке. Ответсек Алла как крот втыкалась близорукими глазами в свежие глянцевые отпечатки и рукописи (очки она не носила из кокетства). Макет она делала на ходу, иногда вонзая в меня, сидящего напротив, стальной строкомер и выдавая новую вводную. Будкин плотно сидел в своём потёртом кресле и неотрывно правил собственноручно написанную передовицу. Слева от него росла гора машинописи, доставляемой ему хлопотливой Аллой.
Я сегодня не дежурил и потому освободился через час. В аппарате ещё была плёнка, и я, понимая, что момент наступил исторический, искал себе приключений. Снимал всё подряд: хмурые, иногда растерянные лица людей на широких улицах Ростова, портреты вождя, верного продолжателя дела Ленина, украшенные траурными лентами. А дома записал на магнитофон некролог, больше похожий на историю болезни пациентов целого отделения больницы для ветеранов.
Ночью снились ели у кремлёвской стены.
И был день третий.
Похороны увенчались падением гроба в могилу. Весьма знаменательно. Будто оттуда, уже из-под земли, Ильич-два напомнил, до чего мы доехали в своём неумении делать даже простые дела. Я досмотрел этот цирк по телевизору и пошёл из редакции домой, делая по пути последние кадры. В центре города, на улице Фр. Энгельса, нынче вновь Большой Садовой, стоит здание Дворца пионеров. Его фасад украшают рогатые головы, но не химер а-ля Нотр-Дам, а лётчиков тридцатых годов в шлемах. А между ними висел портрет Брежнева, овеваемый траурными знамёнами. Это мне показалось настолько смешно, что я не удержался и вскинул аппарат. Щёлк. Щёлк.
И тут меня мягко, но настойчиво взяли за локти, выхватили аппарат, и не успел я опомниться, как меня со знаменитыми словами «гражданин, пройдёмте» утащили за угол и, так сказать, пригласили в автомобиль. Слава Богу, удостоверение у меня было. Парился я там минут двадцать, пока не позвонили домой Будкину и он, признав моё существование, торжественно пообещал завтра же меня исключить, оштрафовать, вынести выговор и расстрелять.
Ошарашенный событиями последних трех дней, я пришёл домой, нашёл кусок бумаги, почему-то синего цвета, и перьевой ручкой, с чернилами почему-то красного цвета, написал единым духом:
Эпитафия Леониду Первому и последнему, императору всея Руси советской, написанная в день его похорон