– Это у Бехрама, у полоумненького? Такой лохматый, глазищи черные, блестящие? Ну и как? Накормил-напоил? Не сидел в углу, глаза вытаращивши?
– Накормил. Сыра дал, молока и хлеба. Переночевать позволил, – ответил Хасан осторожно, пожав плечами.
– Да? Ну и хорошо. …Он славный парень, хотя и дурачок. Он раньше нормальный был. А потом под самую зиму погнал овец через перевал. Вот снегопадом-то и накрыло. Утром спохватились, нет его. А снег все валит. Три дня валил. На Гарнеруд лавина сошла, летовки побила. Думали, конец Бехраму. Ан нет, на четвертый день вернулся, в снегу весь, и овцу на руках приволок, черную. Здоровый, не помороженный. Голодный только, и глаза блестят странно. Заговорили с ним, а он давай болтать, что к нему сам Зердушт пришел и из снега вывел. С тех пор и стал такой. Только вот что, – старик хитро усмехнулся, – с тех пор он и в самом деле стал злое видеть – и в овцах болезни, и в человеке гнилую душу. К нему специально приводят, – чтоб он лихо распознал. Лечить он не может, но видит и боится. Не хочет дотрагиваться до плохого. Никогда не ошибается. У тех из наших, кто в исламе слаб, – а мы люди горные, мало у нас образованных, – он вроде святого, вместо прежних жрецов.
– Я не принес с собой зла, – ответил Хасан.
– Конечно, мой господин, конечно, – угодливо подтвердил старик.
Через три дня в деревню пришел Хусейн Каини. Терпеливо дожидался, пока Хасан закончит разговор с отцом очередного сорванца, условится о медяках, должных за обучение письму и счету, и чтению ал-Корана, а дождавшись, подошел тихо, будто побитый пес.
– Простите меня, сайидна, – прошептал, облизнув губы, – я по слабости своей, по простодушию подвел вас. Я не думал, что этот, эта… этот злобный дурак окажется таким хитрым. Вам здесь опасно находиться, очень опасно. Он хочет продать вас Низаму.
– Что такого страшного, Хусейн? – осведомился Хасан благодушно.
– Этот глупец со святотатственным именем Махди задумал выслужиться перед Низамом. Он прознал о вас и о том, что вы прибудете сюда. Я думал, он уже собирается дать клятву. Он сказал, что даст, – но хочет, чтобы клятву его принял важный человек, равный ему, – а ведь он назначен самим султаном хозяином всего Алух-Амута. Я поверил, согласился, вас позвал и уже подготовил все. А недавно мне верный человек передал его разговор с сотником, его родичем. Он собирается заманить вас в крепость, а потом под предлогом беспорядков в дальнем конце долины выслать из крепости всех, кто нам верен. А с оставшимися схватить вас.
– Ну, так отчего же ты встревожился, Хусейн? – спросил Хасан, улыбаясь. – Пусть он меня заманит в крепость. Пусть вышлет из нее тех, кого считает нашими людьми. А ты ему помоги различить своих и чужих. Говори с нужными людьми у него на виду. Проповедуй. И оповести Кийю. Его молодцы нам понадобятся. А еще, пусть пару ночей ворота стерегут те, в ком ты уверен. Разве это трудно?
– Нет, сайидна, – ответил Хусейн. – Нет. Это… это в самом деле просто.
– Так почему же ты не смог до этого додуматься сам? Быть может, потому, что решил, будто не имеешь права рисковать мною? …Это понятно. И разумно. Само собой, мне вряд ли понравится, если кто-нибудь решит рисковать мною без моего на то согласия. Но приз в нашей игре, Хусейн, стоит риска. Второй такой крепости нет во всем Дейлеме.
Вскоре прибыл и посланец от хозяина крепости, не только носившего несообразное имя «Махди», но еще и принадлежавшего к роду, гордо именовавшему себя потомками Али. Правда, какого именно Али, члены рода предпочитали не уточнять, намекая, что здесь, в Дейлеме, тоже был свой великий Али. Посланец – местный, деревенский – должно быть, уже прослышал о том, какая заваривается каша и кто такой скромный учитель Даххуда, и потому косил глаза, заикался и едва заставил себя передать просьбу «большого нахиба Махди». Большой нахиб передал еще и письмо на чудовищном арабском, почти не поддающемся дешифровке: просил «знатного учителя ходить и рассеять мрак злокозненного невежества». Хасан, сохраняя серьезный вид, написал ответ: заверил, что придет и непременно рассеет вместе с кознями, как же иначе, – и торжественно вручил посланцу, с которого, несмотря на вечернюю прохладу, в три ручья лился пот.