Вскоре после этого пришло письмо от отца, что случалось редко, хотя Хасан раз в два-три месяца и посылал ему с оказией известия о себе. Старик был тяжел на подъем и до сих пор обижался на старшего сына, оставившего семейное дело в руках чужих по крови, нерадивых зятьев. Но теперь, упомянув мельком, что мать по-прежнему прихварывает, да и сам он уже не тот, хотя в седло еще садится, рассыпался в похвалах сыну. Да, уже и до Кума известия дошли, слухами земля полнится. Сын – гордость рода. Наконец древняя слава возродилась! А в конце отец написал, что зря все-таки Хасан оставил семейное дело на чужих людей. Нет в них радения, и не берегут добро. Вот, опять в долги залезли, мускатом и шафраном вздумали торговать, какая нелепость, видано ли, ни с того ни с сего в пряности деньги вкладывать, когда торговцы опытные и умелые не всегда могут концы с концами свести. Не мог ли бы Хасан найти с десяток тысяч? Не безвозвратно, конечно, но ведь он же не хочет, чтобы сестры его нищенствовали? Хасан плюнул в ярости и швырнул письмо в угол. Но деньги все-таки послал, хотя ради этого и пришлось пожертвовать будущим шелковым караваном.
Круговорот дел завертел Хасана с такой силой, что он перестал загадывать дальше чем на неделю вперед. Деньги, сделки, письма, люди двора, очередная смена налогов, придуманная Низамом, – все мешалось в причудливый вихрь, не отпускавший ни на минуту. Хасан даже удивлялся, как ему могло казаться, что бессмысленное убийство времени в скитаниях по пыльным и грязным дорогам могло что-то ему открыть. Скорее оглушить, убаюкать рассудок, отнять, – но не прибавить. Настоящая жизнь, настоящая мудрость и сила фонтаном били здесь, в самом ее средоточии, в сердце султаната, оживлявшем огромную страну, делающем ее страной, а не разрозненным скопищем поселков и воюющих друг с другом городов. И он, Хасан, ощущал самое потаенное биение этого сердца.
Но однажды в его ворота постучал запыленный странник. Хасан вздрогнул, когда слуга выговорил имя пришедшего, – будто откуда-то из истлевшего прошлого встал призрак и шагнул в мир живых.
Ибн Атташ выглядел все таким же плотным, округлым и крепким, только чуть прибавилось морщин вокруг глаз, а на правой щеке, чуть ниже скулы, появился короткий неровный шрам. Ибн Атташ с удовольствием осмотрел дом Хасана, выпил чаю, плотно поел, потом выпил чаю снова и заметил, сыто рыгнув: «Хорошая у тебя жизнь».
– Не жалуюсь, – сказал Хасан, стараясь скрыть раздражение.
– Многие твои братья позавидовали бы такой жизни.
– Моя жизнь, – для моих братьев, – ответил Хасан, чуть промедлив, вытягивая из дальних закромов памяти уложенное туда давным-давно.
– Не кажется ли тебе, что настало время подкрепить эти слова делами?
– Мои дела всегда шли впереди моих слов, – в этом мое отличие от тех, кто любит давать братьям в руки запечатанную смерть, а потом рассчитывать на их доверие.
– Брат Хасан, не обижайся на меня. И тем более на нашего раиса, – сказал ибн Атташ добродушно. – Он знал, что делал. Он тебе дал возможность самому написать рекомендацию на себя. Наш великий визирь ценит людей, способных быстро соображать в самых аховых переделках. А от Тутуша все и сразу попадает Низаму. За то визирь и сделал Тутуша главой доносчиков. У него нет своей души. Низам подобрал его на базаре в Раште, когда он рвал волосы и посыпал голову пылью, а мальчишки бросали в него навозом. Низам дал ему часть своей души, крохотный кусочек, пылинку рассудка, и почти весь свой страх. Тутуш – как палец на руке визиря. Он бы не посмел тебя тронуть, если бы визирь хоть на мгновение тобой заинтересовался. А раис сделал так, чтобы визирь заинтересовался.
– Пусть Музаффар и хотел мне блага, – возразил Хасан, – но я не верю в благо, рожденное обманом и предательством.
– Но наша жизнь только ими и заполнена, – парировал ибн Атташ. – Такийа. Ты еще помнишь, что это?
– Я не умею забывать. Я помню, что такийа – для чужих, а не для братьев. И я клянусь тебе, ибн Атташ, сам пожелавший называть меня братом, что для предателя, ради чего бы это предательство ни было совершено, у меня отныне и навсегда будут не слова, а железо. Запомни это, ибн Атташ. Те, кто испытывает названых братьев подлостью, сами подлее ночных воров.
– Брат Хасан, я не стану просить у тебя прощения за то, что считаю делом и смыслом всей жизни, – пробурчал ибн Атташ угрюмо. – Делал, что знаю, и буду делать.
– И потому нас до сих пор – горсть, мы прячемся и не доверяем друг другу, а все наши обманы утыкаются сами в себя, и мы мечемся, как крысы в колесе. Приучившись к жизни во лжи, мы отравили ею себя. А в мертвечине, брат мой, заводятся только черви.
– Я не стану препираться с тобой, брат. Я не за этим пришел. Я пришел спросить тебя: поможешь ты своим братьям или нет?
– Я согласился жить и умирать ради них, – ответил Хасан.