Неужели все знали о том, что грядет Армагеддон, и лишь одна Людмила оставалась при своих личных страхах и надеждах? Может, в этом заключалось ее предназначение в мире? Может, и теперь ее предназначение не изменилось, и то, что показывают на экране, не имело, не имеет и не будет иметь к ней никакого отношения?
Именно так. У нее иная цель. Быть с сыном. Это Андрей предложил ехать в страну Мессии. Он не хотел ехать, но предложил именно он. Людмила вспомнила с полной отчетливостью: она сидела с сыном за чаем, в тот день Людмила купила овсяного печенья, которого не пробовала несколько месяцев. Она надкусывала печенье, запивала глотком чая, и печенье медленно таяло на языке, оставляя жесткие крошки каких-то примесей.
— Мама, — сказал Андрей, — а сегодня Мишка книгу двигал. Глазами.
Он не был в восторге от овсяного печенья, он клал его в рот и глотал, а думал о другом — о книге, которую двигал Мишка, глядя на нее пристальным взглядом. Мишка был сыном известного в районе антисемита, участника «Патриотического альянса», гордившегося своими русскими предками, никогда не смешивавшимися с инородцами, даже татарское иго пережившими в моральной и физической чистоте. И вот поди же — стал человеком Кода. Он. А Андрей, сын чистокровного еврея, даже мысли читать не научился. Во всяком случае, он понятия не имел, о чем думает его мать, когда утверждает, что папа — человек умный, но большой дурак. Андрей еще не научился разбираться в парадоксах.
— А что, — осторожно спросила Людмила, — тебе хочется так вот… двигать предметы взглядом, знать чужие мысли? Я хочу сказать, что счастья от знания чужих мыслей не приобретешь. А тем более — рай Божий. Скорее уж ад начнется…
— Мама, — сказал Андрей, заглянув в коробку, где оставалось единственное надломанное печенье, — Мессия не может желать плохого. Вчера один академик сказал, что это физически… нет, не помню. Он сказал еще, что сила растет, если быть ближе… А папа сказал мне сегодня…
— Папа — тебе?
— Во сне. А может, и не во сне. Не знаю. Сказал, что нам с тобой нужно уехать. Я сказал «не хочу», а папа сказал «надо».
— Уехать? Куда?
Она знала — куда. Может быть, она еще не умела читать мысли, но, глядя в глаза Андрею, вдруг увидела именно его глазами, как входит в комнату Илья, и этот его характерный жест — поскребывание пальцем у подбородка, Илья смотрит очень серьезно, и она (он? Андрей?) понимает, что это не сон и не видение, но и не правда тоже, потому что не может появиться в московской квартире человек, в этот момент находящийся за тридевять земель.
«— Сынчик, — говорит Илья (он! его слово…), — вы с мамой нужны здесь. В Израиле. Приезжайте. Убеди маму. Ты можешь. Ты еще не знаешь, но ты можешь все.»
Поворачивается и уходит. И закрывает за собой дверь. А мог бы и сквозь стену. Потому что призрак. Но как ясно — Господи!
Людмила очнулась.
Надо ехать.
Илья Давидович хотел, чтобы эта женщина — Людмила — была рядом, когда он начнет говорить. Мессия понимал, что этого делать не нужно. Вовсе не потому, что его могут неправильно понять. Нет, Людмила могла помешать ему самому — она была единственным человеком, чьи поступки он предвидеть не мог, как не предвидел ухода ее сына.
Все предопределено — это Мессии было совершенно ясно. Именно потому он ждал Людмилу и провел с ней почти весь день. Именно потому ему хотелось, чтобы Людмила присутствовала при его обращении. Он понимал, что она может совершить что-то непредсказуемое, и тогда воззвание не произведет нужного действия. Но все равно, раз уж его поступки решены Там…
Речь свою он не придумал, она явилась из подсознания, ему даже показалось, что И.Д.К. произнес ее своим хрипловатым голосом. Он — Мессия
— должен лишь повторить. Все решено Там. Он хотел быть исполнителем, самым важным исполнителем, самым известным. Но — исполнителем. В данном случае он и был тем, кем хотел — исполнял приказы собственного подсознания, и ему было решительно все равно, как эти приказы рождались. Не исключено, что в результате его собственной мыслительной деятельности.
Людмила поднялась ему навстречу, и он подумал, что не встречал более красивой женщины. Дина, жена его, была обыкновенной, он — давно еще — старался найти в ее лице что— нибудь необычное, такое, что можно было бы описать единственным словом, и это слово выделило бы женщину в любой толпе. Не сумел. Чтобы описать Дину, понадобились бы десятки слов. Для Людмилы он сразу подобрал одно: ясноглазая. Не ясновидящая, а ясноглазая, хотя корень наверняка был один. Он не мог понять, какого цвета эти глаза, которые видели, как ему казалось, самую суть. Он, конечно, ошибался, но какое это имело значение?
— Люда… — сказал он.
— Что происходит, Илюша? — спросила Людмила.
— Обычная ксенофобия, — усмехнулся он. — Восток не принимает Запад. Можно было бы, как ни смешно, назвать это антисемитизмом в мировом масштабе. А что, в сущности, так и есть. Все, кто воспринял Код, — в своем роде евреи.