Колонна наша проходила через хутора, и почти из каждого окна стреляли. По крайней мере в, первую ночь. Процентов, двадцать — тридцать украинского и русского населения, оставшегося там, были превращены немецкими колонистами, или, как они называли себя, фольксдейчами, в рабов. Рабы эти с утра до ночи работали в хозяйствах немцев. Все мужское население фольксдейчей было вооружено винтовками, сведено во взводы, роты, батальоны. Оно служило надежным заслоном центральных коммуникаций, идущих через Украину от Полесья. Явление это было для нас настолько неожиданным, что мы, врезавшись в самую гущу этого хуторского «рая», трещавшего со всех сторон ружейными выстрелами, не знали сразу, что и предпринять. И только когда упали первые раненые и было убито несколько разведчиков, Ковпак махнул плеткой и сказал:
— Чтобы ни один хутор, из которого раздастся хотя бы один выстрел, не остался целым.
Тогда я впервые увидел, а понадобилось еще полтора-два года, чтобы я до конца осознал, что немецкий колонизатор любит и понимает только один аргумент — палку. Палка в философии, палка в быту, палка автоматной очереди, но только этот убедительный аргумент был ясен и понятен колонизаторам до конца.
Дальнейшее наше продвижение через столыпинско-гитлеровский край шло быстро и без приключений. Мы объяснили немецким колонистам, почему на партизанском марше 1943 года их хутора горели, и дальнейшее наше путешествие проходило без эксцессов. Правда, все мужчины еще задолго до появления нашей колонны, как мыши, разбегались по оврагам и рощам. В домах стояла приготовленная пища, немки, толстые и дородные, худые и костлявые, — все одинаково угодливо улыбались и кланялись, и на протяжении остальных семидесяти километров нашего быстрого марша ни одного выстрела не раздалось ни из одной хаты. Аргумент был понят фольксдейчами до конца.
Вскоре мы вышли под Коростень, где земля была хуже, леса мешались с песками. Там уже не было немецких колонистов, а жили украинцы и русские. Мы забыли о гостеприимных немцах и только весной 1944 года в Польше, под Замостьем, мы вторично встретили целое клопиное гнездо гитлеровских колонизаторов и тут уж окончательно убедились в том, что этакому фольксдейчу понятен только один аргумент — палка.
22
Невдалеке от Коростеня, на выходе из немецко-столыпинского треугольника, разведка, рыскавшая на шоссейках, подбила «пикап», который вез почту. На машине лежало несколько кожаных мешков с письмами и посылками немецких жандармов. Посылки были преимущественно со съестным и жирами. Разведка по праву все это разделила между своими людьми, а кое-что из деликатесов и вин ребята принесли в подарок Ковпаку и Рудневу. Письма свезли в штаб. Была на «пикапе» еще одна вещь, никому не нужная, с которой разведчики не знали, что делать, поэтому и притащили ее ко мне. Это был кубической формы железный ящик, в котором, как тарелки в буфете домохозяйки, лежали круглые жестяные коробки с кинолентой.
Увидев киноленту, которая вызвала во мне самые противоречивые чувства, я сказал Сашке Коженкову, моему ездовому: «Побереги-ка этот ящик!» — и, освободившись от дел, пришел на квартиру, вынул коробку с надписью «эрсте-тейль» и стал рассматривать пленку на свет. Фильм был звуковой, надписей на нем не было, и хотя я мог улавливать движения актеров, но смысл кинодействия понять было трудно. Привычное шуршание пленки, мягкими спиралями ложившейся на пол, вызвало у меня воспоминания о прошлой мирной жизни. За этим делом и застал меня Коробов.
Но не пленка была самой интересной находкой в почтовом немецком автодилижансе. Просмотрев несколько частей, я свернул пленку и, сказав Коженкову: «Погрузишь этот ящик на тачанку», — пошел обратно в штаб. В штабе Тутученко, Войцехович и ротные писаря разбирали письма. На большинстве конвертов было выведено женским почерком, полуграмотно: «Украина, Житомиргебит, Дорф…» Письма, как две капли воды, походили одно на другое. Горькие письма невольниц — домой из немецкой каторги. С поклонами родным и знакомым, с горючей слезой погибшей молодости. Но некоторые были необычны и трогали своей безыскусственностью.
Одно письмо начиналось так:
В другом письме девушка писала, что она пока жива и здорова и что «…по ночам над заводом, где мы робымо, летают швидки голубки, и наша сусидка Маруся, которая поихала вместе со мною, сшила себе платье с одним рукавом», и в конце письма: «Не плачьте, мамо и тато, я все равно не вернусь».
Третье письмо было написано на открытке. Она была ярко раскрашена и живо напомнила мне детство. Розовощекий ангелочек лет четырех, с голубыми глазами, с синеватыми крылышками, в белоснежной одежде, усыпанной золотыми и серебряными блестками, а на обороте письма тот же адрес латинскими буквами. Корявым почерком написано: